Послышался скрип дерева. Оба уселись за стол. Ни Сольвег, ни Магнус не видели их. Только голоса, которые сказали им немало. Сольвег вновь посмотрела на кольцо, которое сжимала в кулаке. Зачем она взяла эту безделушку, вдруг ее хватятся, да и безделушка ли это, если в прозрачном смоляном стекле так поблескивает бронзовое перо, такое же, как и те, выдранные в столе. Она не глупая девчонка, два и два сложить может, она знает, чьи это перья. Сказки Магнуса казались сказками, она надеялась, но не верила им, слишком уж малый шанс на счастье, на новую жизнь, на успех. Но вот они здесь, вот они видят, и слышат, и чувствуют, и жизнь их висит на волоске.
Она сделала крошечный шажок назад, наступила на обломок кости, тот впился ей в ногу.
– Сольвег, не двигайся, – едва разжимая губы, проговорил Магнус. Немой ужас и приказ был в его глазах. – Не двигайся, ведь услышат.
Она почти потеряла равновесие, ступила на полную ногу и зажмурилась от боли. Осколок порвал и старый башмак, и кожу на пятке. Она почувствовала, как выступает кровь. Назад, дальше от этих странных мужчин, дальше от этой тайны, слишком близко к ней оказались, слишком ярко, слишком яро почувствовала она, как смерть и опасность дыхнули ей в лицо.
– Что ты творишь? – шептал Магнус ей на ухо, стараясь схватить ее за руку.
Она тихо, как мышь, отогнула заднюю занавесь палатки, шагнула прочь, шаг, другой и побежала. Пусть кличут трусихой, да, она и трусиха, но будет жива, и руки опасных громил не сомкнутся на ее горле. Не сегодня. На улице уже начинало смеркаться, тени удлинились, зажглись костры. Все ютились у огня, готовили ужин, кричали, смеялись, никому не было дела до девчонки в изношенном платье, которая на закате бежит прочь из лагеря. Может, это одна из них, и спешит к возлюбленному. Может, не малодушие и страх гонятся за ней попятам.
Почти кончился лагерь, скоро появятся знакомые дома и улочки, миновать бы только этот пустырь, до города рукой подать, а это всего лишь ковыль, небольшое озеро ковыля – и тропинка через него, дохромать бы до дома. Башмачок пропитался кровью, она чувствовала, там всегда бывает много крови, если порезать и если бежать. Ветер разметал ее волосы, дурацкое ворованное кольцо сжимало палец. Выкинуть бы его, не хотела она его брать. Да только считается ли ворованным отнятое у врага. Еще шаг, еще два, и вон он город, уже и огни горят в окнах. Как вдруг она вскрикнула, что-то толкнуло ее сзади, опрокинуло наземь, лицом в мягкие травы, да так, что и не вздохнуть больше. Что-то тяжелое навалилось на нее, точно зверь, от человека не почуять такой ярости, такой меткости, таких когтей, которые впиваются в кожу на ребрах. Сколько силы, еще чуть-чуть, так и хрустнут тонкие кости, человечье тело так слабо. Послышался звук раздираемой ткани, затрещало по швам старое платье. «Вот и смерть пришла, а ведь я не готова. Так не готова, так молода», – мелькнуло у нее в голове. Один взмах увесистой лапы, и она почувствовала резкий жар и первые капли крови скатились по ребрам. Тут же послышался крик, людской, не звериный. Вопль боли и злости, запахло паленым волосом, отвратительный запах. «Мне бы кричать», – подумалось ей прежде, чем ужас и боль мягко опустили ее в темноту и небытие поглотило ее.
Она никогда прежде не теряла сознание. Точно мягким одеялом накрыло ее, она не знала, через сколько очнулась. Солнце еще не зашло, тени длинные, кровь еще текла по спине, значит, лежала она не долго. Она осторожно перекатилась на бок и села. Голова гудела. Обидчика она не увидела. Вокруг ни души. Сквозь пелену непрошедшего страха она старательно вспоминала голос. Мужской или женский. Мужской или женский. И вообще был ли он человечьим или ужас сыграл с ней глупую шутку? Она встала и, слегка пошатываясь, пошла вперед, прикрывая плащом разодранную спину и платье. В городе полно попрошаек, полно бедных и обездоленных, ее и не замечали, как кралась она вдоль домов, держась рукой за стены. Она оттерла лицо платком, капюшон плаща надвинула как можно ниже. На лице была пара ссадин, их никто не увидит, думалось в воспаленном, лихорадочно мечущемся мозгу, никто не заметит. Немного белил, толченной яичной скорлупы, никто не увидит. И какая разница, что она почти что погибла. Главное, чтоб лицо было как прежде свежо и прекрасно, что у нее осталось-то кроме лица?