Между тем опасность самоизоляции от неокантианской гносеологии отчетливо понимали отдельные выдающиеся русские историки более раннего времени. Медиевист Дмитрий Петрушевский в конце 20-х годов предпослал одному из своих трудов теоретическое введение, в котором подчеркивал огромное значение взглядов Генриха Риккерта и Макса Вебера для исторического познания. Но эта смелая демонстрация независимой мысли историка имела результатом лишь то, что Петрушевского немедленно заставили замолчать. Его протест остался гласом вопиющего в пустыне, а в последующих работах советских философов и методологов неокантианская мысль по-прежнему подвергалась отрицанию и поношению. Никто не брал на себя труда — вплоть до самых последних лет — объективно разобраться в той интерпретации специфики «наук о культуре», которая была выдвинута указанными мыслителями еще в начале нашего столетия. Результат налицо — так называемая марксистская историческая наука представляет собой не что иное, как — подчеркну еще раз — облаченный в марксистскую фразеологию позитивизм.
Итак, в период «гласности» выяснилось, что историки — более робкие и идеологически ручные, нежели часть поэтов и писателей. Чем это объясняется? Возможно, их большей близостью к властям и более всеобъемлющей подконтрольностью господствующей идеологии. Писатели тоже не были свободны, но их хотя бы не принуждали постоянно ссылаться на «отцов» марксистской церкви, между тем как для историков это был обязательный ритуал. Да и сами они в своем большинстве нуждались в подобных идеологических «костылях».
По мнению французского историка Жоржа Дюби, высказанному в 80-е годы, идеи Маркса и Ленина не представляли собой «интеллектуального ошейника» для советских историков, а являлись полезными рекомендациями, которые способствовали их исследованиям. Конечно, марксизм вошел в плоть и кровь современной историческом науки. Но вполне ли был прав уважаемый французский коллега? Марксистская историософия предлагала историкам иллюстрировать сформулированные ею общеисторические законы, но выходить за пределы глобальной схемы прогрессивной смены формаций возбранялось. Самое понятие «формация» интерпретировалось в качестве объективной реальности. Удобство этой схемы заключается, помимо всего прочего, в ее чрезвычайной простоте. Тезис о материально-экономическом «базисе», детерминирующем идеологическую и политическую «надстройку», давал удобную «отмычку» для вульгаризованного объяснения духовной жизни.
Между тем «идеальный тип» Вебера есть не более чем инструмент познания, научная модель («исследовательская утопия»), с которой историк подходит к изучению исторического феномена. Эта модель не «подминает» под себя конкретный материал, как это происходит в марксистской историографии, а, напротив, модифицируется и даже в случае необходимости отбрасывается историком, если она противоречит этому конкретному материалу. Именно расхождение между наблюдениями и предварительным «идеальным типом» открывает возможность для получения нового знания и новых обобщений. Автор «Протестантской этики и духа капитализма», подчеркнув активное воздействие религии и других духовных структур на общественную жизнь и производство, тем самым поставил в центре исторического исследования мыслящего, чувствующего и деятельного человека. Вместо политико-экономических и социологических абстракций в фокусе исторического анализа оказывается человеческий индивид.
Контраст между реифицированной абстракцией «социально-экономическая формация» («способ производства») и «идеальным типом» очевиден и непримирим. Подчиняясь навязанной сверху догме, советские историки лишались научной свободы. У некоторых из них эта духовная несвобода иногда сочеталась с цинизмом.
Сотни, если не тысячи историков-марксистов зарабатывали свой хлеб на поприще «критики буржуазной историографии». Одному Богу известно, кто из них действительно верил в «превосходство советской науки», о котором трубили на всех углах, кто был циником и приспособленцем.
Вот суждение, высказанное одним из столпов официальной советской историографии о публикации в Москве в 1973 г. книги Марка Блока: «Перевод “Апологии истории” — политическая ошибка».
Я не раз слышал от своих коллег сетования на то, что им не позволяют писать так, как им хотелось бы — «цензура мешает». Казалось бы, это верно, ибо государственные цензоры и идеологические надсмотрщики неусыпно наблюдали за нашим творчеством. Но в то же время это — крайнее упрощение действительной ситуации. Ведь в большинстве своем авторы исторических трудов шли на то, чтобы подвергать свои рукописи автоцензуре, так что подаваемые ими для публикации сочинения уже не могли вызвать официального неодобрения. Да и кто принуждал их публиковать работы, которые противоречили их убеждениям? Моральное состояние историков было ужасающим.