Когда с введением так называемой «гласности», т. е. ограниченной свободы слова, во второй половине 80-х годов «толстые» литературные журналы приступили к публикации тех произведений русских поэтов, писателей и философов, которые оставались подзапретными или вовсе неведомыми, либо в лучшем случае печатались за рубежом, контрабандой попадая в Россию, читающая публика была поражена тем духовным и художественным богатством, которое десятилетиями от нее утаивалось. Оказывается, русская литература продолжала существовать на протяжении всех послеоктябрьских лет, и такие авторы, как Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Анна Ахматова, Михаил Булгаков, Василии Гроссман, Александр Солженицын, да и многие другие, не слагали своего пера и не шли на идейные компромиссы ни во времена сталинского террора, ни в период брежневского застоя. Пульс подпольной интеллектуальной жизни бился не переставая, несмотря ни на что.
Казалось бы, можно было надеяться и на то, что из письменных столов и тайников отечественных историков тоже будут извлечены рукописи, над которыми они трудились в десятилетия реакции. Увы, этого не произошло — ящики их письменных столов были пусты. В конце 80-х и начале 90-х годов историческая наука в России не была обогащена почти ничем, если не считать публикаций архивных документов и отдельных работ, посвященных стиранию «белых» (на самом деле — грязных) пятен в истории советской России.
Одним из редких исключений явились исследования выдающегося специалиста по русской истории Александра Александровича Зимина. Им была написана серия монографий, в которых по-новому и в тогдашних условиях смело рассматривался ряд проблем истории России XV–XVI вв. Зимин впервые поднял вопрос об альтернативности исторического развития. Эти труды Зимина были опубликованы лишь в последние годы, спустя 10 лет после смерти автора. Но, повторяю, случай Зимина почти уникален.
В условиях «перестройки» историки, вводя в научный оборот новые материалы и избавившись от повинности ссылаться к месту и не к месту на высказывания «классиков марксизма-ленинизма», пребывали, по сути дела, на прежних методологических позициях. Историческая наука в России не совершила качественного сдвига в новых социально-политических и идеологических условиях, не сумела воспользоваться свободой, на которую была обречена. В чем же причины научной робости и теоретической беспомощности многих историков?
Еще раз поднимемся по реке времени на два-три десятилетия. Духовный подъем конца 50-х — 60-х годов, последовавший за XX съездом коммунистической партии с его разоблачениями того, что тогда называлось «культом личности» Сталина, ознаменовался оживленными методологическими дискуссиями. Их освобождающее и стимулирующее воздействие на интеллектуальную жизнь было огромно: многое из догматизма сталинской эпохи было отброшено или пересмотрено, выдвигались новые гипотезы и научные предложения. «Шестидесятники» немало сделали для того, чтобы расчистить почву для более свободного анализа исторического процесса. Но «оттепель» длилась недолго, и со второй половины 60-х годов, в особенности после советского вторжения в Чехословакию, сменилась новыми и длительными идеологическими «заморозками». Разумеется, не все достижения начала 60-х были тогда у нас отобраны, но в целом историческая наука вновь оказалась в состоянии летаргии.
«Шестидесятникам» не удалось, на мой взгляд, все же сделать главного. Когда я теперь смотрю на дискуссии 30-летней давности, то обнаруживаю всю их односторонность. Наверное, она была неизбежна и оправданна. Но видеть эту ограниченность необходимо, тем более что она до сих пор не преодолена нашим гуманитарным знанием. Отрицая или подвергая сомнению многие глобальные обобщения вульгаризованной русской версии марксизма, доминантой которой к тому же был тезис «за новое и более глубокое прочтение Маркса», «шестидесятники» не прикасались к латентно заложенной в нем эпистемологии, которая была воспринята Марксом у Гегеля и отвергала проблематику Канта, а впоследствии и неокантианства. Убежденные во всесилии научного познания, марксисты отнюдь не были склонны к анализу его возможностей и применяемого ими понятийного аппарата. Поэтому панлогизм Гегеля и Маркса, игнорировавший всю проблематику и сложность отношений между познающим субъектом и предметом познания, превосходно сочетался у русских историков-марксистов с позитивизмом и обрекал советскую историческую мысль на консервирование позиций науки конца XIX в. Отсталость и застой усугублялись почти полной неосведомленностью относительно того, что было сделано современной исторической мыслью за пределами России. Эта неосведомленность, порождающая духовный провинциализм, не изжита полностью и по сей день.