И еще один случай. Воскресенье, загородный ресторанчик переполнен гуляющими, у забора стоят экипажи; Беранек заметил знакомую упряжку, показал на нее пану управляющему и сейчас же низко поклонился в сторону стола, из-за которого уже смотрел на них немец. Оглянулся — а пан управляющий и его пани повернулись спиной к немцу, медленно удаляются, разыскивая свободный столик на другом конце сада. Обратно Беранек тогда ехал молча, озадаченный.
— Воображают, будто в Чехии любой готов… лизать всякому надутому немцу… Каждый немецкий дурень из Вены думает, будто ему позволено измываться над чехами…
Кучер, хочешь не хочешь, слышит, о чем говорят за его спиной.
Так вот оно что!
Теперь вспомнился и еще один сокольский праздник. (Конечно, Беранек думает об этом совсем не такими хрупкими, изящными словами, какими пишутся книги. Но какое самое искусное слово может быть ярче той картины, которую видит Беранек?) Вдоль низкой живой изгороди у нового сокольского клуба стоит несколько экипажей местных помещиков. Лошади их костлявы, тяжелы и усталы. В рабочем-то хомуте они еще глядятся, а в упряжке — одна жалость.
Летний стадион, свежий желтый песок, молодые деревца, отбрасывающие скудную тень, солнце, знамена, флажки и пестрая толпа. Стадион — на окраине маленького городка, а дальше тянутся по-июньски зеленые поля. На низком помосте музыканты внимательно дуют в свои трубы, человек пятьдесят в такт музыки делают на поле упражнения; зрители, нешироким, пестрым кольцом обрамляющие стадион, смотрят терпеливо и охотно аплодируют. На столиках в саду медом отливает пиво под белой пеной и быстро выветривается. Беранек и прочие кучера, неповоротливые и угловатые, как и их лошади, смотрят поверх живой изгороди, а потом тоже садятся за непокрытый неструганый стол, врытый в землю, неподалеку от входа.
Беранеку тогда казалось, что главная фигура на празднике — пан Бурда: самый уважаемый человек в городе, староста Сокольского общества, владелец дома на площади и самого большого в городе магазина. Беранек не раз возил к нему жену управляющего. Пан Бурда сам за прилавком не стоит, он только встречает покупателей с ласковой почтительностью, не роняя при этом достоинства. Над кассой и над головами продавцов у него красуются большие плакаты:
СВОИ К СВОЕМУ!
Теперь в красной Сокольской блузе, в просторной куртке, накинутой на плечи, и в лихо заломленной шапочке круглая и упитанная фигура пана Бурды выглядела неожиданно мужественно, и Беранек не мог оторвать от него глаз. Вокруг трибуны, на которой находился пан Бурда, теснился народ, напоминая пестрый рой. Пан Бурда что-то говорил, заглядывая в бумажку, но у кучерского стола ничего, кроме аплодисментов, слышно не было. Кучера могли только видеть огромный кричащий плакат над его головой; уж его-то ничто не могло заглушить!
НИ КОРЫСТИ, НИ СЛАВЫ!
Но вот рядом с паном Бурдой появился какой-то господин в штатском. И рой зрителей заранее зашевелился. Беранека тоже восхитил взмах его черной широкополой шляпы и прядь черных волос, поднявшаяся под ветром на дыбы, как молодые буйные кони в легких удилах. К трибуне, оставив выдыхаться пиво, заспешили сидевшие за столиками, а те, что все
Львиной силой, взлетом соколиным…
У соседа пана управляющего, от которого Беранек теперь глаз не мог оторвать, лицо побагровело от натуги и слезы выступили на глазах. Тем временем вспотевшие официанты ловко заменяли выдохшееся пиво свежим и отмечали число кружек черточками на картонных подставках. Рядом с Беранеком какой-то тощий кучер из деревни, в слишком свободном праздничном пиджаке, вдруг тоже лихо подозвал официанта. Запыхавшийся официант поставил кружку на грубый стол, с нетерпением дожидаясь, когда кучер отсчитает деньги. Тут и Беранек решился, взял кружку. Тощий сосед церемонно вытер край кружки большой потрескавшейся ладонью и улыбнулся Беранеку.
— Ну, наздар! — воскликнул он и с превеликим удовольствием хлебнул, после чего, отерев рот, решительно присоединился к последнему куплету песни, которую пел уже весь сад: