В душе Беранека еще долго замирало это сладостное ощущение страха, смешанного с чувством собственного постыдного ничтожества, и переполняло его благодарностью к доброй Франции, Италии и Англии, жаждой отмщения и состраданием к сербским могилам и главное — мощными приливами любви к России.
Россия была для Беранека чем-то близким, ощутимым, тем, чем он дышал, что находилось рядом, прапорщиком Шеметуном, белой бородой полковника Петра Александровича Обухова и самым близким — Ариной.
Он выслушал еще и «Гимн ненависти», после чего чувства его еще более определились. Потом пели «В бой».
Домой возвращались с песней «Шумит Марица» [189].
67
Грудь Иозефа Беранека переполняла отвага, как никогда. Под боевые песни он маршировал домой, на хутор Обухове, — совершенно забыв о том, что идет, и чувствовал только твердую землю под ногами. Твердую и верную землю, как решительное пожатие крепкой руки.
Его пробудил и вернул к действительности лишь вынырнувший вдруг прямо из темноты винокуренный завод. У винокурни они всегда расставались.
Беранек бравым шагом вошел в свой пристенок, лошаденка даже не приподняла низко опущенной головы, а когда Беранек в приливе бодрости похлопал ее по шее, она только сердито дернулась.
За стойлом у стены котельной была постель Беранека. В темноте он нащупал полочку и положил туда трубку. Снял шинель, набросил ее на лошадь вместо попоны и уселся на постель. В полутьме лошадь вырисовывалась неподвижной черной массой на более светлом фоне приготовленной для подстилки соломы. Под обитой соломенным матом дверью белела полоска снега, занесенного в щель. Через незамерзшее пятнышко зарешеченного окна пробивался из винокурни свет лампочки. За стеной, излучавшей мягкое тепло, — там, где проходила труба, — гудела котельная. Беранек встал.
Он бросил под дверь охапку соломы.
Мужественное звучание песни разливалось вместе с теплом по всему телу и наполняло огромным удовлетворением. Поэтому он снова сел, взял с полки трубку и, выпуская дым в темноту, закрывал, как в опьянении, глаза, наслаждаясь этой искренней, мужской и все же трогательной товарищеской любовью, объединившей кучку Сироток в одно целое. Стояла ночь, воняло лошадиной мочой, но то, что испытывал Беранек, напоминало распахнутые настежь окна в майский день.
— Хорошие ребята! Черрртовские ребята!
От лошади шло живое тепло. Цветным веером развернулись перед Беранеком картины прошлого, легкие, как пар, как радуга и тень. Как майские ветры, дремотные, исполненные затаенной страсти.
Конечно, мысли Беранека были такими же, как его руки. А руки его, привыкшие держать плуг, косу, подковы и вожжи, были тяжелыми, широкими, мозолистыми. Руки, страшащиеся всего хрупкого.
Да: «учитель», «рабочий», «любовь», «самоотречение» — это были слова, которые он еще осмеливался объять своей простой мыслью во всей их полноте. Но всякие там иностранные, эти закрученные и хрупкие словечки, которые по зубам разве только этому книжнику Завадилу, — таких слов Беранек избегал даже в мыслях. И если б ему довелось все-таки произнести их, он покраснел бы точно так же, как если бы потехи ради на него напялили господский фрак или цилиндр.
И если он в простоте своей думал: «Чешский учитель, любовь к народу», — это было все равно, что положить руку на верного коня. И если похлопывал он добрую лошадь по крупу, по гриве — это прекрасно могло звучать и как: «Марш, марш, полководец наш».
При этих полнокровных словах ему представлялась даже литография на героический сюжет, — одна из тех, которыми конюхи, вырвав их из старых журналов, украшали конюшни.
— Ну, Вася, ну!
Лошадка едва повернула голову.
— «Чешского рабочего… немецкие прихвостни выбрасывали с работы», понимаешь? А он остался чехом… чехом! Вася, старина, ну, Вася!..
— Россия, Франция, Италия, Англия, Сербия!.. Вася… И отдадут все… труд, состояние… вот оно что! Ччерт…
Беранек прислонился широкой спиной к теплой стенке.
— Значит, в защиту России… России!..
Непривычное и все же простое женское имя вдруг приятно отозвалось в его груди.
— Ох… Ну да… Гм… Значит, после работы… в объятиях…
Нежное словечко он все-таки обошел в своей мысли. А потом долго сидел, вглядываясь в темноту. Думал о работе, которая предшествует мечтам. Обо всей работе, переделанной им за всю жизнь.
— После работы… Да…
После работы хозяин, удовлетворенно, расправив плечи, идет оглядеть свое поле, положить руку на запоры ворот.
После работы садятся к столу. После работы…
Беранек сейчас еще видит, как ветер сушит грязь на босых женских ногах. Пахнет сеном…
— После работы принимает хозяйка в объятия…