– Тут у меня неприятность большая случилась: во время обеда в станционном ресторане один негодяй мне в борщ плюнул. Приревновал к своей бабе. Хороший борщ, наваристый, кусок мяса с жирком. Женщина, которая со мной за одним столом обедала, говорит: «Не нервничайте и не связывайтесь. Пока плевок по всему борщу не разошелся, выловите его ложкой с небольшим количеством юшки и в плевательницу выплесните. А ложку новую на раздаче попросите, скажите: уронил на пол». Она мне советует таким спокойным, тихим голосом, а у меня в груди вулкан от обиды и ненависти. Бабу его я, может, раз видел, и то издали. Схватил тарелку с горячим борщом трясущимися руками – и за негодяем. А навстречу какой-то старичок с компотом в руках. Прямо поднесло ко мне. Столкнулись. Я его обварил и себе руку ошпарил. Только крикнул от боли, о спину мне что-то тяжелое. Оказывается, сын старичка сзади чемоданом.
– Ги-га-ги, – зашелся я в смехе, а когда опомнился, Чубинец уже темней в другом конце вагона. Окончательно обиделся. Чего уж лучшего желать, опять я принадлежу себе и сердцем своим, и мозгом. Однако поздно: что вышло из небытия по моей воле, не по моей воле живет. Пошел к Чубинцу, унизился, извинился. Перед Чубинцом редко извинялись, он простил. И зажили мы опять общей жизнью, которая, согласно железнодорожному расписанию, могла длиться еще часа четыре.
10
– В нашей местности, как вы знаете, зима короткая, малоснежная, неустойчивая. Не люблю я нашу зиму. Весна хорошая, быстро наступающая, лето в меру жаркое, в меру влажное, осень до середины сентября обычно сухая. Зима градусов семь-восемь, но случается и двадцать восемь, и тридцать два. В общем, зимы нашей беречься надо. А в тот сорок третий год первый мороз двадцать второго сентября ударил, как сейчас помню. Лег при моросящем дождике, а проснулся от холода. Смотрю, окна замерзли. За ночь погоду к зиме переломило. Засуетился: какие бы, думаю, ни происходили в мире военно-политические события, а квартирку свою утеплять надо и дров добыть надо, хотя бы на растопку, а то в печке-буржуйке, которой я утеплялся, торф горит без дров плохо – тлеет и гаснет. Железную печку свою буржуйку я соорудил с помощью Леонида Павловича. Главной достопримечательностью моей квартиры была красавица кафельная печь в углу до самого потолка. Кафель высшего качества, с орнаментом. Квартирка моя, собственно, была выгородкой большой комнаты в большой квартире, и эту большую комнату когда-то кафельная печь грела. Мне же она как будто ни к чему, топить ее нечем. Леонид Павлович посоветовал разобрать печь, место освободить, которое она занимает, но я не согласился. Как это уничтожить единственно красивую, хоть и бесполезную, вещь своего жилья? Может, красота только тогда красота, когда она бесполезна. Наверно, живший здесь до меня, не в выгородке, а в большой квартире, какой-нибудь богатый терапевт или инженер сахарно-рафинадного завода эту печь вовсе не замечал, погреет об нее спину и отойдет.
Послушал мой монолог в защиту кафельной печи Леонид Павлович, только рукой махнул.
Так, в хозяйственных хлопотах не заметил я подкравшейся беды. Вошел к Гладкому подписать разрешение для получения дров. Мне, как работнику театра, младшему администратору, дрова полагались. Посмотрел Гладкий мое заявление и говорит:
– Дело хорошее, но тебе оно ни к чему.
– Как? Почему?
– Мы эту квартиру решили артисту Пастернакову передать. Он человек пожилой, заслуженный и раненый.
– А я куда? – Прямо ошпарило меня, но еще держусь. – Мне куда деться?
– Ты назначен добровольцем на работу в Германию.
Я думал, шутит.
– Я же хромой.
– Ну и что, – говорит Гладкий и в глаза мне не смотрит, – в военное время и инвалиды войны работают.
Тут я от отчаяния кулаком по столу.
– Жену свою, – говорю, – посылайте.
Как я про жену сказал, он глянул на меня трусливо и злобно.
– Ты здесь не стучи. Я тебя знать не знаю, в театре ты больше не работаешь. И спаситель твой, Семенов, тебе не поможет, потому что это пана Панченко распоряжение. А кричать будешь – не в Германию поедешь, а в концлагерь.
Так меня запугал, что деваться было некуда. Подумал: здесь на меня пан Панченко с Гладким злобу имеют, не явлюсь – еще саботажником объявят. Лучше явиться и немцам объяснить: хромой я, для нужных вам работ непригодный. Однако, когда явился с рюкзаком на привокзальную площадь, объяснять было некому. Нас сразу солдаты и полицаи окружили, некоторых вообще под конвоем привели. Смотрю, в толпе Ольга Полещук. Точнее, она меня заметила и ко мне подбежала. У нас с ней давно уж ничего не было, особенно после моей премьеры. Однако обстоятельства особые.
– И тебя сюда, Олесь, – говорит, – давай вместе держаться.