Я, Забродский, понял, что Чубинец так агрессивен, потому что его часто обижают просто от нечего делать. Любое советское должностное лицо до стрелочника и проводника включительно имеют чутье на категорию населения, которую можно обидеть просто так. Но меня проводник испугался, когда я на него загремел с использованием политических терминов. Хотя потом понял: не слов моих он испугался, не терминов, потому что сам оказался политически подкован. Чемодана моего испугался из желтой хрустящей английской кожи. А у Чубинца был потертый портфель и какой-то узел в авоське. Тем не менее я решил играть на ничью, имея в распоряжении такую слабую фигуру, как Чубинец. Вдруг проводник под что-то подкопается и акт составит. Поэтому, когда проводник, оказавшийся по совместительству общественным распространителем печати, предложил купить у него газеты, я взял целую пачку и заплатил три рубля. Опять, как в Богуйках, я выручал Чубинца рублями, и опять Чубинец неразумно пытался мне мешать.
– Зачем вы продаете газеты, если света в вагоне нет? – сказал сварливо Чубинец.
– Утром почитаете, – терпеливо объяснил проводник.
– Утром я свежие газеты в киоске куплю, а это вчерашние.
Он был истерик, этой мой соавтор Чубинец, впрочем, он еще не остыл, еще был в творческом процессе после премьеры своей пьесы «Рубль двадцать», и его возмутил не лично проводник, а это непредвиденное вторжение заоконного пространства в театральное действие. Он, наверно, еще хотел поговорить о своей премьере и думал, что до Бровок времени достаточно.
– Почему стоим? – миролюбиво спросил я проводника, чтоб замять скандал.
– Участок с ограниченной скоростью, – ответил проводник, – согласно приказу управления дороги. А проще говоря, шпал не хватает для ремонта верхнего строения пути. Я сам, православные, раньше на казатинском шпалопропиточном заводе работал мастером смены. Был и народным контролером. Выявил – пятьдесят километров шпалорельсовой решетки продано незаконно, вместо того чтоб уложить в путь. Кому попало шпалы продают, рельсы, различные скрепления. Написал все, отправил – и вот результат: стоим в поле, потому что шпал не хватает, а я работаю не мастером, а проводником ночного почтово-пассажирского. А почему? Тоже нервничал, как гражданин пассажир. Но теперь нервы укрепились. Обещают, если испытательный срок пройду, на «тройке» место – Киев – Ленинград. Там другое дело, там одних газет за смену на шестьдесят рублей продашь.
«Все-таки, – подумал я, Забродский, – разговорчивый пошел народ, откровенный, циничный. Не пропали послесталинские десятилетия даром. Разве что для таких, как Чубинец. Однако у Чубинца другое предназначение. Такие люди, как Чубинец, – учителя наши. Они учат нас своими дурными примерами, как не надо поступать и как не надо жить. И за эту науку мы должны быть им благодарны, так же как собаке, которая прожила какое-то время с двумя головами, или теленку, который жил с половинкой сердца».
– Вот они, Бровки, – сказал Чубинец, всю дорогу от места вынужденной остановки в поле промолчавший. Мне даже показалось, что он обижен на меня за то, что в его споре с циничным проводником я поддержал проводника. – Вот они, Бровки, чтоб им пусто было.
– А Бровки за что, Саша? Станция Бровки тебе что сделала?
Станция Бровки небольшая, но все ж не полустанок. Пристанционный палисадник, чистота, лунная тишина. «Эх, хорошо бы здесь девочку лет восемнадцати, а мне, Забродскому, годика двадцать три. Однако это то будущее, которое уже в прошлом. То будущее, которого никогда не будет. Никогда не сойти мне в эту лунную тишину и не услышать: цок, цок, цок – танцевальный ритм каблучков бегущей ко мне Лели Романовой, когда ей было восемнадцать. Конечно, дурной тон переселять героинь чужого повествования в собственную жизнь, словно ложиться в постель с какой-нибудь мадам Бовари. Но мы с Чубинцом сейчас как двухголовая собака с общим кровообращением, создание безжалостных хирургов-экспериментаторов. Нам одновременно хочется есть и пить, нас тревожат одни желания, и в глаза друг другу мы смотрим, как в зеркало: внешнее изображение разное, кудлатое и гладкомордое, зато внутреннее совпадает. И так длится до того момента, пока экспериментатор не переключит клапан, отделяя тем наши сознания одно от другого. Какая страшная модель, какая ужасная гоголевская болезнь! Вот почему в те редкие моменты, когда клапан экспериментатора отделяет наши сознания, мы стараемся по-гоголевски сжечь чужака или хотя бы освежить себя циничным смехом, доказать себе и другим, что наше бумагомарание – занятие несерьезное. Мы спешим так поступить, потому что знаем: вновь щелкнет клапан – потечет наша кровь в чужое и для чужого и все опять станет до смерти серьезным. Но пока еще длится передышка, пока мое сознание отделено от сознания Чубинца, пока мы вольны лизать или лаять отдельно друг от друга, послушаем, отчего же Чубинец так невзлюбил станцию Бровки.