– Померли пчелы. Все. Сдохли. Все до единой. – Он дышал ей прямо в лицо, и пары вина раздражали нос. Напился.
– Да как же так?
– Так. И не пойму я от чего. Все устлано ими. Иииии. – Он затряс Аксинью, словно это могло исцелить его боль. – Я так лелеял их…
– Все я сделала верно. Травы проверенные… Не в том дело, Семен.
– А в чем?
– Недуг напал на пчел твоих. Как на людей. Приходит хвороба – и болеют все. Умирают.
– Ты это сделала. – Он сжал ее еще крепче. – Злобишься, что с женой я… И с тобой.
– Опомнись, – Она уже не думала, что их могут услышать. – Не виновата я. Не виновата, клянусь тебе.
– Может, не ты… Я не знаю. – Семен ослабил хватку.
– Ночь переживи, потом легче будет. Не детей ты потерял… пчел.
– Да они… Знаешь, как важны мне.
– Иди домой.
– А ты что? Тут будешь. – Он уже не сжимал ее руками, а стал гладить по груди.
Аксинья вздрогнула.
– Да уходи уже.
– Не хочу я домой, утешенье мне нужно.
– К жене за утешеньем иди, – за спиной Аксиньи уверенный голос ответил Семену.
– Матвейка, ты что ль?
– Я, дядька Семен.
– Ты во взрослые разговоры не лезь.
Матвей вышел из темноты, и в руках его Аксинья увидела кнут. Рослый, сильный парень. Как вырос!
– А то что будет? А, Семен?
– Наваляю тебе, щенок.
– Иди сюда. Посмотрим, кто кого!
– Семен! Матвей! Достаточно! – Аксинья встала меж любовником и братичем.
– Сейчас проснутся все, и будет только хуже. – Матвей придвинулся ближе.
– Да черт с вами!
Он развернулся и пошел. Чуть пошатнувшись, перелез через щель в заборе.
Аксинья и Матвей молча вернулись в дом. Тишина повисла меж ними гнетущим туманом. Он так ничего и не спросил. Сам понял. Взрослый.
Аксинья лежала с открытыми глазами, пялилась в темноту. Мягколапое существо запрыгнуло на лавку, потопталась по ней с легким мяуканьем, угнездилось на груди.
Глаза сухие, равнодушные. Словно земля в засуху.
А стоило бы поплакать.
Беда одна не приходит.
Горести – они, словно девицы на выданье, гуляют под ручку. Заглянули в избу, в деревню, да загостились.
Спозаранку прибежал ополоумевший Никашка.
– Ты нужна, с Лукерьей беда случилась. Скорее!
Тихая, безучастная, девка лежала на лавке у входа. Рядом с ней – ушат с желтыми клочками. Запах рвоты и болезни.
Зареванная Прасковья с тряпочкой в руках и надеждой в глазах.
– Да что ж раньше не позвали?
– Да она все говорила, съела чего. Мол, обойдется.
– Я ночью проснулась, стонет Лукаша, – вступила в разговор растрепанная Настюша. – Я к ней, а она с лавки скатилась. Валяется в…
– Доченька ты моя, голубушка! – Прасковья плакала надрывно, будто над покойницей.
– Ты рано причитаешь-то, подруга.
До позднего вечера Аксинья просидела у Лукаши, по кружке вливая в нее отвары, заставляла глотать воду с мелкими угольками, смотрела, как извергается из нутра отрава.
Матвей сидел у порога на бревне, уронив кудрявую голову. Вскочил, увидев тетку:
– Живая она?
– Живая. Обойдется все. Ты Нютку накормил? По хозяйству… все сделал?
– А как иначе.
Аксинья чувствовала себя хмельной. Не слушались ноги, кружилась голова. От тревоги за невесту Матвейкину устала, будто воду весь день с реки носила.
– Не умрет она?
– Не умрет Лукерья твоя. Обошлось все. Что с ней случилось, не пойму. Будто отравил кто девку.
– Ты знаешь… Померла б она, и я…
Мысль о выздоровлении Лукаши грела Аксинью, как печь в морозный вечер. Все сделала правильно, девка молодая, сильная, выскользнет из удавки.
– Не надо, Матвейка. Лишнее все это. Любовь – она непростая петрушка. Бывает, взойдет пышно – и враз увянет.
– Ты про вас с Сем…
– Молчи лучше.
Матвей послушно закрыл рот.
Но понимал, что не может не рассказать тетке правду.
Этот груз придавит его к земле, расплющит, превратит вновь в того Грязного, что боялся лишнее слово молвить, считал себя недостойным уважения.
3. Беглец
Дождь обрушился на поля и огороды, как иноземцы напали на Русь. Он стучал по крышам и заборам, врывался в избы через малейшие щели и дыры в худой дранке, заливал пол через окна и двери, проникал в сенники, хлева, клети и сараи, пробивал насквозь любую одежу своими наглыми, острыми, бесконечными струями. Он будто решил отомстить еловчанам за раннюю весну и справное лето, сводя на нет их каждодневный труд.
День и ночь сливались воедино, в льющую беспрестанно серость. Земля совокуплялась с небом, и их тесное объятие рождало не восторг, а страх. Даже когда приступ дождя ослабевал, в воздухе стояла морось, превращающая сухую рубаху во влажную неприять. Прело сено, хозяева тревожно перекатывали в руках рожь. На капустных грядах поселились слизни, они жадно выгрызали листы, погружались внутрь сладкого белого кочана, и слезы невольно наворачивались на глаза, и пальцы давили серую нечисть, и она растекалась по пальцам отвратной кашицей.