Говорили мы и о том, что было в промежутке между встречами, и о том, что мы тогда пережили вместе, а не как старики, которые брюзжат о былом в духе: «Как прекрасно было раньше!» Или в обывательском духе с самоуверенностью о том, какими глупыми мы были в молодости — юными глупцами, достойными лишь насмешки, и какими рассудительными и осторожными мы стали теперь. Мы были далеки от того, чтобы якобы все понять и втиснуть в прочную картину мира. Тем больше удивляла меня игра Бертольда на фортепьяно. В тот вечер он играл особенно долго, до наступления темноты. Он всегда умел музицировать, но теперь играл лучше обычного. Так как в разрушенном городе у меня не было возможности слушать музыку, я сидел как завороженный. Я внимательно слушал не только ради музыки, но и ради него самого. На мой вкус, он играл слишком громко. Он же говорил мне, что играть это по-другому нельзя — но только и именно так. Может быть, правда, я сидел слишком близко к роялю или все зависело от акустики дома. В последние годы мы стали очень чувствительны к звукам. Или лучше: потеряли эту чувствительность. Мы приучили себя их не воспринимать. Время жесткого принуждения и война испытывали нас все более и более громкими звуками и, как можно было предположить заранее, вылились в уничтожение. Очень скоро мы привыкли, невзирая на грохот и громкие слова, обращать внимание только на тихие и скрытые звуки. У некоторых эта способность развилась настолько, что они могли на фоне грохота разорвавшейся бомбы обостренно слышать шелест падения лепестка или затаенное дыхание стоящих рядом людей. Тихий звук говорит нам намного больше как об опасности, так и о том, что может нас спасти. Возможно, в другие времена это понимается как болезнь, но в наше время такое восприятие стало необходимостью. Это, вообще говоря, не имеет отношения к музыке, особенно же к Бетховену. Кроме того, не надо забывать, что в то время я еще заблуждался насчет значения слова «Аппассионата».
После того как он закончил играть, мы сидели в комнате и говорили обо всем на свете. На столике перед нами стояла тарелка со спелыми помидорами. Я упоминаю об этом только потому, что в разрушенном и голодном городе я совершенно забыл, что в мире существуют такие ярко-красные плоды, как помидоры. Поэтому я воспринимал некоторые простые вещи как совершенно новые, иллюзорные и для меня не существовавшие. К ним относилось и распахнутое окно, откуда открывался вид на крыши, конюшни и амбары; пейзаж летней ночи и шелест древесной листвы. Огромный черный жук влетел в комнату и принялся с невероятной силой биться о стены. Некоторое время мы наблюдали за ним, удивляясь, как он выдерживает такие удары. Нам было ясно, что, даже надев стальные шлемы, мы размозжили бы себе головы, если бы вздумали с такой же силой биться о стены.
А потом появилась полная Луна. До этого момента я совсем о ней не думал. Она качалась между двумя тополями, стоявшими на въезде в имение. Мне вдруг пришло в голову, что я очень давно не бывал на Луне. Моей обязанностью было заботиться об одном ее узнике. Не случилось ли с ним чего за время моего отсутствия? Я сильно встревожился и решил тотчас, не мешкая ни минуты, пуститься в путь. Бертольду я об этом ничего не сказал. Он в тот момент, как мне кажется, рассказывал мне, что я когда-то говорил, или о том, каким я ему тогда показался. Не успел он закончить, как мне захотелось срочно вернуться на Луну. Я быстро сунул в сумку несколько помидоров, чтобы отнести узнику, и отправился в путь.
Там я встретил Марианну. Известное дело, там иногда встречаешь знакомых, но не могло быть ничего более неожиданного для меня, чем встреча с Марианной.
— Что ты здесь делаешь? — удивленно спросил я.
— А что? Почему я не могу здесь быть?
— Ты же замужем.
— Какое это имеет значение? Мой муж спит. У него был трудный день, а мне пришлось еще похлопотать на кухне. Я вышла во двор, чтобы вытряхнуть золу, и увидела, как светит Луна. Что в этом такого? А ты?
— Смотри-ка, — заговорил я, увиливая от ответа, — у тебя снова такие же кудри, как раньше.
— Уже давно. Волосы мои выпрямились только однажды и ненадолго, когда у меня болели легкие. Ты что-нибудь слышал о Бертольде?
— Я только что от него, — прорвало меня вдруг.
Именно это я бы хотел от нее скрыть. Надо вспомнить, что Марианна и Бертольд когда-то очень сильно любили друг друга. Назвать их отношения по-другому было невозможно. Потом они расстались. И, как это бывает в большинстве случаев, расставание доставило обоим, а в особенности Марианне, много печали. После этого много говорят о взаимной вине. Но те двое, кого это касается, не могут здраво думать о произошедшем, они просто знают, что, наверное, по-другому не могло быть и что это надо понять и принять. Я сам имел к этому отношение, ведь будучи другом влюбленных, я страдал оттого, что ничем не мог им помочь. Можно понять, что мне было очень больно говорить об этом с Марианной.
— Ах! — сказала она, посмотрев на меня. — А как у него дела?