Выступление Рассомахина смело меня, как ураганом. У нас дома на книжной полке стоял трехтомник Гоголя с суперобложкой под карельскую березу, который я иногда хоть и почитывал, но представить себе не мог, что в этой прозе кроются такие сила, юмор и правда. А может, у меня просто годы подошли. Известно ведь, что в этом возрасте в иудаизме мальчики становятся мужчинами после обряда бармицвы; по мусульманским законам шариата, к 12 годам их считают взрослыми, поскольку они научились отличать добро от зла, а в мирской Европе это возраст криминальной ответственности, после которого для правосудия ты больше не ребенок.
У меня не было бармицвы, неподзаконным был я шариату, преступлений не совершал. Мой обряд выхода из детства прошел под Рассомахина и монолог Хлестакова. Я лихорадочно перелистал пьесу, нашел нужное место, быстро выучил текст наизусть и, глядя на свое отражение в темной изразцовой печке, каждый день повторял его, пытаясь воспроизвести все увиденные жесты, интонации и приемы.
В Доме пионеров, куда я ходил в кружок горнистов-барабанщиков, однажды увидел объявление о Конкурсе художественного слова, записался и в назначенный день пришел. Было там человек 70. Помню, одна девочка вышла с книгой в руках и тихим голосом прочитала на эстонском стихи про ромашки на лугу. На этом фоне мой Хлестаков (вернее, не мой, а рассомахинский) был как выстрел из пушки, и мне присудили первую премию.
Почетную грамоту и приз (фарфоровую статуэтку Максима Горького) вручали в концертном зале «Эстония».
По совету мамы я составил благодарственную речь и произнес ее со сцены. Меня заметили, вовлекли в драмкружки, подготовку праздничных вечеров и т. д.
Три года спустя, к окончанию школы, ни у кого не было сомнения относительно моего будущего. Знающие люди советовали только метить выше, ехать в Москву, поступать в театральные училища имени Щукина и Щепкина. «Если попадешь, будешь настоящим актером, — говорили мне. — А нет, так и не надо».
Отборочные конкурсы проходили за месяц до вступительных экзаменов, с тем чтобы отсеянные могли поступать в другое заведение. В том году на 15 мест (кажется, в «Щепкине») претендовало 5000 человек. Кроме того, ходили слухи, что приехавшие по республиканским направлениям имели преимущество, да еще были там дети знаменитых актеров…
Короче — типичные сетования неудачника, который все валит на судьбу. Даже сейчас шутить не получается, а тогда свой провал я воспринял как настоящую трагедию. Помню, мы с мамой (она ездила со мной в Москву) сидели убитые горем в тихом скверике за Большим театром (на том месте, где теперь большая пивная палатка) и молчали. К нам подсел пожилой еврей и, не глядя на нас, сказал в пространство: «Что с вами, молодой человек? У вас в глазах грусть всей нации!»
Вернулись домой. Отец был даже как будто доволен: «Не получилось по-твоему, — сказал он, — пусть будет по-моему. Поступай в высшую мореходку».
Мне, как пушкинской Татьяне, «все были жребии равны». Через неделю мы были в Ленинграде, месяц я просидел за учебниками, набрал проходной балл и, как потомственный моряк, был принят по преимуществу.
Слух о моем драматическом прошлом докатился до кафедры английского языка, на которой доценты и профессора жили своей выдуманной иностранной жизнью, старались, например, как можно меньше говорить по-русски. Их было можно понять — после смерти Сталина задул ветерок лингвистической свободы. Отец народов был большим теоретиком языкознания, но ни на одном языке не говорил и очень подозрительно относился к тем, кто владел иностранной «колоквой».