Вот он идёт с Верой по Каменному мосту над Москвой-рекой. Внизу в тёмной воде плывут серые льдины. Воспоминание живёт само собою, вне времени. Его невозможно к чему-то привязать, с чем-то соотнести. Льдины плывут из ниоткуда в никуда. Были они тогда женаты или только собирались, неясно. Это было в молодости. И музыка такая… Тише, тише!.. Ни с чем не спутаешь эту музыку, хотя невозможно её сейчас повторить. Бубенцов и не пробует, чтобы не спугнуть. Для музыки нужны ноты, флейты, скрипки, трубы, а в его распоряжении только глухие слова. Кажется, дело происходило ранней весной, в марте. Ветер дует в лицо, приходится прикрывать горло рукой. Зябкий холод проникает в рукав. В свете фонарей стелется через мост белая позёмка. Куда они шли? Может быть, в кафе «Московское», что в гостинице «Москва». Согреться-то было надо. С другой стороны, вряд ли у них были деньги. Таких мелких деталей нельзя теперь вспомнить. Но зато отчётливо хранит память то, что руку Веры он держит в своей руке, согревает в кармане пальто. Карман дырявый, они оба смеются.
Но и здесь таилась измена. Бубенцов как-то напомнил об этом Вере, описал ледоход, ветер на мосту, косой свет фонарей, рука в руке, дырка в кармане пальто.
– Ты меня путаешь с какой-то другой своей бабой, – оборвала Вера. – Не ходила я с тобой через мост! А ледоход мы видели на реке Березине в Белоруссии.
Бубенцов усмехается тому, что женская память отбирает, запечатлевает совсем иные картины, нежели мужская. Иной у них фотоаппарат, иные точки съёмок.
А на самом-то деле оба, оба забыли, как, перейдя через мост, в поисках тепла забрели не в кафе «Московское», нет! Они зашли в Пушкинский музей. Ну, вспомнили?.. Нет! Не помнят! Забыли про картину, у которой долго-долго стояли. «Нападение ягуара на лошадь». Экскурсовод особенно подчеркнула, что картина стоит миллионы, а художник умер в нищете. Как можно забыть такое? Как?! Даже очкастую женщину-экскурсовода забыли! Напрочь! Да как же… Эх…
– Ты знаешь, Вера, о чём я больше всего жалею? – сказал Бубенцов.
– Знаю. Жалеешь о том, как много страдания ты мне принёс.
– Будь моя воля, начать всё заново… Я был бы другим!
– Я не другого любила, – сказала Вера.
Ерофей Бубенцов спешил со своею добычей к Вере. Вера боялась оставаться одна. Утром, прощаясь с ним, сказала, что кое-кого видела.
– Помнишь курьера? – спросила Вера.
– Дворника?
– Какого тебе дворника! Бабу ту косоглазую. С рыжей косой. Я сегодня снова её видела. На мостике через Яузу. Мельком, правда. Она на меня обернулась.
– Не бойся, – сказал Бубенцов, чувствуя, как похолодело сердце.
Принялся заговаривать слабыми человечьими словами то, что нельзя заговорить. Он слишком хорошо знал, что смерть всегда бродит рядом с человеком, постоянно находится поблизости, в поле зрения. Примелькалась, стала привычна глазу. Но если напрячь внимание, сосредоточиться, разъять толпу на отдельные лица, то обязательно увидишь, встретишься на мгновение взглядом, различишь её среди этой самой толпы. Успеешь осознать, догадаться по еле уловимому движению бледных губ, что она собирается окликнуть тебя по имени. Мудрые люди, впрочем, не советуют особенно приглядываться к этой ухмылке. И больше всего остерегаться ласкового оклика.
Возвращался по знакомым местам, по ледяному пространству. Теперь всё упростилось до самой последней простоты. Нога болела, сердце тихо ныло. Но сердце ныло не от боли, а от жалости. От великой жалости к жене. В нём теперь постоянно жила, мягко ворочалась, задевая, тесня сердце, отрадная, целебная, удивительная жалость.
Это было, в сущности, беспокойное, бесполезное чувство, которое теперь никогда в нём не усыпало, не оставляло ни днём ни ночью. Эту жалость, эту горькую любовь нужно было постоянно сдерживать, не давать им вырваться наружу. Иначе жестоко перехватывало горло, мир застилался горячим туманом, нечем становилось дышать. В живой боли, поселившейся в сердце, заключалась драгоценная подлинность. И если бы кто-то предложил ему средство избавиться от сердечной маеты, тяготы, протянул горсть таблеток, дающих избавление, душевный покой, то Ерошка, не раздумывая ни секунды, отшвырнул бы от себя эти соблазнительные таблетки, яростно втоптал бы их в снег.
Это чувство было больше самого Ерофея, впору сказать – громаднее. Как одиннадцатиэтажный дом не больше, а именно громаднее человека. «Но ведь и вселенная не может уместиться внутри человека, – думал Бубенцов, – однако вмещается. Ещё и много остаётся свободного места внутри человека. Так и здесь…»
Ерошка возвращался с добычей. Сложенный картон хотя и не тяжёлый, но нести неудобно. Правая рука онемела. Но переложить груз под левый локоть невозможно. Потому что там, во внутреннем кармане бушлата, напротив сердца, Бубенцов хранил старинный подарок Веры – антикварный серебряный подстаканник. Вещь, с которой теперь не мог расстаться даже и до смерти. Ложечку давно уже потерял. Но серебряный подстаканник – это было последнее, самое дорогое, самое ценное, самое настоящее.