— Что за кейф[22]? Чему радуются наши сельчане? — удивлялся Шамиль, пристально вглядываясь в гущу толпы. — Аллах с ними, пусть лучше радуются, чем плачут…
— Да ты посмотри, на самом деле зрелище довольно потешное, — сказал Магомед улыбаясь.
— Отвратительное, — с возмущением процедил сквозь зубы Шамиль.
Теперь с балкона дома, обращенного фасадом к сельской площади, хорошо было видно происходящее на дороге. К майдану медленно двигалась вереница ишаков, навьюченных пустыми плетеными корзинами. На голову одного из животных была нахлобучена огромная косматая папаха. За ними, громко распевая песни, шатаясь из стороны в сторону, шли в обнимку двое. Один — в черной черкеске, каракулевой папахе, сдвинутой на затылок, — казался вполне приличным. Второй — в бязевом исподнем белье, без шапки; рваный бешмет, натянутый на одно плечо, волочился по земле; из огромных чарыков торчали пучки сена. Бритая голова оборванца, отливая синевой, как круглая тыква, клонилась то на одно, то на другое плечо.
С приближением веселой кавалькады смех и шум становились громче. Тонкие светлые брови Шамиля сошлись у переносицы.
Сквозь узкую щель сощуренных век серые глаза сверкали как лезвия.
— Какое бесстыдство, падение, позор, — шептали его бледные губы.
— Пьяный подобен безумцу, — перестав улыбаться, сказал Магомед.
— Хуже сумасшедшего. Лишенные ума достойны сожаленья, а пьяницы — презрения. Правильно сделал бритоголовый идиот, надев свою шапку на ишака, ибо это животное имеет более благоразумный вид, чем следующая за ним тварь в облике человека.
Магомед молчал. Шамиль продолжал возмущаться:
— Надо же дойти до такого состояния по собственной воле, выставить себя посмешищем, потерять честь, совесть. Будь моя власть, клянусь аллахом, выпорол бы обоих плетью до потери сознания.
— Шамиль, ты всегда отличался добротой не только по отношению к людям, но и к животным. На крутых подъемах сходил с коня, говоря, что тяжело ему нести седока в гору, и вдруг…
— Не выношу пьяных, мне приятнее видеть свинью, лежащую в грязи, чем мужчину во хмелю. О великий аллах! — Шамиль посмотрел на небо. — Хвала тебе, избавившему нас от подобного позора! — Затем, повернув лицо к Магомеду, сказал: — Ты ведь знаешь, и мой сосед здорово выпивал. Много огорчений он доставил мне. Стыдно бывало выходить на очар[23], смотреть не мог в глаза сверстникам. Одно было спасение — уходить из дому. Но этим я приносил облегчение себе, а каково было матери, остальным родственникам… Наконец не выдержал. Это случилось вскоре после моего возвращения из Араканы. К отцу пришли гости.
«Иди, сын мой, посиди с нами, пригуби рог, ведь ты у меня уже взрослый», — сказал он. Повинуясь, сел за разостланную скатерть, но пить не стал, не поддался уговорам. Опорожнили кунаки огромный ковш, одурели. Налились кровью лица, остекленели глаза, язык высвободился из-под контроля затуманенного рассудка. Стали болтать почтенные гимринские уздени всякие глупости. Посмотрел я на них с грустью, поднялся и ушел. В этот вечер, провожая гостей, отец упал с лестницы. Я не стал поднимать его и матери приказал не трогать. Пусть, думаю, отрезвеет, увидит, где лежит. Утром как ни в чем не бывало встал мой Доного с места, в хорошем настроении вошел в саклю.
Я не поднялся навстречу, как делал всегда. Он, не обратив на это внимания, сел рядом и говорит вбежавшей сестренке:
«Патимат, принеси кружку вина, похмелюсь».
«Не смей», — строго сказал я.
Девочка стояла в растерянности, не зная, кого слушать.
«Выйди из комнаты», — шепнул я ей.
Отец с удивлением посмотрел на меня.
«Так вот, отец, говоришь, что я уже взрослый, могу сесть с мужчинами за еду, разрешаешь подносить мне наполненный рог. Напрасно. Я готов как сын выполнить любую волю твою, кроме одной: пить никогда не буду. Больше того, и тебя прошу оставить это дело».
«Что плохого в том, что я выпью? Все пьют для увеселения души».
«Это обманчивое увеселение. Душу надо облегчать молитвой, если тяжело».
«Молитва не всегда помогает, наоборот — пробуждает грусть и печаль», — возразил отец.
«Она не помогает тем, кто не тверд в вере», — возразил я.
«Сын мой, ты заморочил себе голову бесконечной учебой и чтением книг. В юношеские годы уподобился старому мулле. Зачем так рано отрекаться от земных благ? Для чтения Корана, долгого поста и длинных молитв есть старость».
Видя, что спору не будет конца, я взял Коран, возложил на него руку и сказал:
«Поскольку я не в силах применить меры насилия по отношению к тебе, применю их по отношению к себе. Клянусь святым писанием, что если еще раз увижу тебя нетрезвым, — покончу с собой».
«Вот видишь, — говорит отец, — с книгами не расстаешься, а не знаешь, что самоубийство тяжкий грех, даже хоронить таких запрещается на общем кладбище, тогда как о пьяницах этого не сказано в Коране».
«Мне все равно, где меня похоронят. Я верю в справедливость только божьего суда. Когда мы предстанем перед его величием, он скажет, кто из нас более грешен».
Отец знал, что я своеволен и дважды слово не даю. И перестал пить. Хвала владыке миров!