Он все говорил, говорил и впервые тогда обмолвился о своем сыне, так, между делом, упомянул что-то вскользь, ничего, по сути, не сказав о нем. Не дал ни единой зацепки – просто намек, шепот, сорвавшийся с губ, призрачный образ, как размытая картинка в театре теней. Но лицо его тогда преобразилось, мыслями он был так далеко от этой деревянной хижины, что Мартин недоумевал, как вообще этот человек мог похитить его, сына простого рабочего из маленького северного городка, мальчишку, который большую часть жизни провел в больнице в Дюнкерке. Он дожидался там пересадки почки, а подходящей все никак не поступало. Бедняга-отец хотел отдать ему свою почку, это не запрещалось, но все равно ничего бы не получилось из-за несовместимости: ЛАЧ-антигены[40] такая сложная штуковина, она может прикончить любого, даже если в его распоряжении будут все почки мира, потому что, если коротко, две росинки и те друг на друга не похожи, так уж устроено.
Когда Клод выговорился, Мартин тихо заметил:
– Но у меня тоже не получилось полюбить тебя…
Клод медленно зажмурился.
– Знаю, – беззлобно заметил он и встал, потирая ладони. – Пойду разведу костер перед домом, поджарим колбаски, будет вкусно. Потом двинем на охоту, я заточил стрелы и натянул тетиву. Утром в западной стороне я видел косуль.
– Клод…
– Что?
– Но если ты не любишь меня, то почему не отпустишь? Почему не даешь мне вернуться домой, к отцу?
Клод сжал кулаки. На его лбу резко вздулась вена, а глаза стали темными, как в тот день, когда они бросили форель на берегу ручья.
– Потому что он убил моего сына.
Наступил июнь, живительным соком наполнивший хвою, с глухой силой толкавший жизнь вверх, к небесам, все выше и выше, к самому солнцу, планетам, к бесконечной синеве неведомых космических далей. С ветки на ветку прыгали белки, кричали олени, жирная форель плескалась в водоворотах и, полная природной силы, бросала вызов течению. Льющийся с небес свет был настолько ярким и живым, что в хижине все выглядело мрачным, лишенным блеска, будто уже мертвым. Клод натянуто улыбался, говорил скупыми короткими фразами, вроде: «иди обедать», «вымой руки», «вернусь через два часа». Они с Мартином больше не охотились вместе, не рубили дрова и не жарили мясо. Они давно уже не смеялись. Съестные припасы были на исходе, но, когда Мартин, открыв последнюю упаковку с капсулами, подавлявшими отторжение, спросил, что же будет дальше, ведь лекарство скоро закончится, Клод ответил, что отправится в город и все купит.
Мартин понимал, что Клод лжет. Он явно отдалялся от него – как, бывает, отстраняется человек от своей собаки, избегая смотреть ей в глаза, ведь он сознает, что вскоре ему придется ее бросить. Человек, оторвавший мальчика от отца триста с лишним рисовых зернышек назад, теперь походил на собственную тень, печальную и растерянную, и однажды он даже забыл снова прицепить ключ к золотой цепочке. Ключ остался торчать в замке, прямо у Мартина за спиной, в ящике стола. И как только Клод ушел в лес оплакивать своего сына, мальчик открыл ящик. Трясущимися пальцами нащупал револьвер, пакет с фотографиями и календарь, каждая клеточка которого, начиная с 22 июля, была помечена галочкой. Вплоть до сегодняшнего дня, 20 июня. Завтрашнюю дату, 21 июня, Клод обвел красным кружком, написав посередине: «Люблю ли я его?»
Мартин положил календарь на место и стал рассматривать револьвер. Это был тяжелый «магнум», как у Грязного Гарри[41]. Мартин даже знал, как открыть барабан, – не зря, значит, засиживался перед телевизором. Обнаружив в соседних гнездах два патрона, он решил, что, наверное, завтра Клод поведет его в лес, на могилу сына, и первый выстрел направит в голову ему, а вторую пулю выпустит в себя. В фильмах такое бывало.
Мартин был знаком со смертью, так часто и близко подбиравшейся к его больничной койке, и умирать не хотел, потому что это означало лишь холод, одиночество и безысходность. Только не сейчас, когда у него новая почка. Он должен жить. Ради отца, ради донора, ради людей, которые боролись за него.
Мальчик положил револьвер на стол и взглянул на фотографии. Сердце у него больно сжалось, когда он увидел Тео. Не то чтобы они были с ним похожи, нет, но у Мартина возникло смутное ощущение, будто он знал его с давних пор. То ли потому, что о нем рассказывал Клод, то ли из-за двух сколоченных крест-накрест досок, врытых в землю в лесной чаще. А может, существовала иная, более сильная связь между ними? Может, они были знакомы? Встречались раньше? Каким же образом отец мог убить Тео? И почему?
Ответа у Мартина не было, он заплакал, слезы падали на снимки, смешивая краски и размывая очертания лиц на глянцевой бумаге. Тео был везде, на каждой фотографии, снятый крупным планом или издалека: вот он с улыбкой вздымает руки в победном жесте, вот он на мосту, на велосипеде, за рулем гоночного автомобиля. Везде то же лицо, та же стрижка, то же голубое небо, будто время бешено рвануло вперед – или, наоборот, остановилось, – и Тео разом прожил несколько жизней, уместившихся в пачке снимков.