За это время многое успело произойти, но это была уже новая, взрослая жизнь. У Миши начался тихий роман с девочкой–сердечницей, лечившейся у них в апреле; она была легкой добычей, одинокая, неизбалованная, но прелестная той прелестью, о которой сказано: чахоточная дева. При малейшем напряжении она задыхалась, но подлечили, рекомендовали даже спорт. Звали ее Соней. Училась она на радиоинженера.
Лия не звонила. В Карманицком долго обсуждалась премьера «Города ветров», прошедшая в начале мая с тремя аншлагами и подозрительно быстро изгнанная из клуба в Малом Каретном. Там что–то не понравилось. Борис был на премьере и дежурил в гардеробе — начало мая было холодное. Народищу, говорил Борис, было страсть. Появилась хвалебная рецензия в «Комсомолке» и осторожная статья в «Правде», где говорилось, что актеры, сами пишущие для себя роли, — это коллективный подряд и продолжение идей Горького, но конфликты нежизненны, а песни пахнут кабаре. На втором представлении потеплело, и Борис был уже не нужен; и в этот самый момент, объяснял он, что–то сломалось. Второй спектакль игрался уже без энтузиазма, а с третьего представления даже уходили. Никакого внешнего повода к такому перелому не было. Песню «Расставались под сосной» пели во многих компаниях. Театральный критик Левин, которому не нравилось никогда и ничего, сказал кому–то в кулуарах, что явилось небывалое поколение, и дай бог, чтобы его не выбило европейской войной, потому что к тому идет. Миша не пошел ни на премьеру, ни на следующие показы, хотя Павел и уверял, что Орехов и его команда не держат зла. Впрочем, добавил он, ты ничего не потеряешь. Может, добавил он, войны тоже не будет, потому что и некого особенно выбивать. Павел вообще стал тусклый, словно присыпанный пеплом.
Причину раскрыла Лена, когда однажды они о Мишей курили под тихим дождем на ступеньках института. Дождь шуршал в кленах, плескал в лужах, все было серое и бледно–зеленое. Случилась история, Паша присутствовал при составлении какой–то прокламации, ужасная глупость. Ничего не понимающие в реальности физики, люди, работавшие в закрытом институте, с теоретическими, далекими от жизни представлениями, приехали и командировку в Москву, навидались, как снабжаются люди в обычных магазинах, возмутились, написали меморандум, и Паша при этом был. Через неделю взяли всех, но его не тронули. Пошли слухи, которые, скорей всего, распространял как раз истинный доносчик, которого взяли и сразу же отпустили; с Паши какой спрос, он никого не знал в этой компании. Но слух пошел, и было уже не отмыться. Он и не старался отмываться, таскал кличку доносчика с той же гордостью, с какой прежде носил корону первого из молодых поэтов Москвы; к счастью, все быстро встало на места, но он уже не мог быть прежним, потому что поверить в предательство любого оказалось так легко! Выпьем, говорил он теперь в застольях, выпьем за то, чтобы каждый из нас, услышав о другом самое плохое, не поверил хотя бы в первые три минуты. Миша считал, что разбирается в людях, а ведь ничего этого не знал, и о Паше ему никогда не пришло бы в голову такое, — как–то тот был не из тех, о ком распускают вонючие слухи. Теперь Миша стоял под мелким майским дождем и понимал, что ничего не понимает, и еще по–скотски думал о том, что он–то, Миша, еще дешево отделался. Паша, говорила Лена, сказал ей однажды: как бы хорошо теперь на войну, там бы я всем доказал, а теперь ведь никому ничего не докажешь. Миша подумал: что же это за время, когда для доказательства своей порядочности обязательно нужна война, а в мирное время уже никто не верит никому. Но четырнадцатого июня опубликовали ноту о том, что провокациям верить нельзя, а разговоры о войне — вражеская выдумка. И Миша опять почувствовал странное разочарование, словно нарыв назрел и не лопался.
А восемнадцатого, сразу же после сессии, их на неделю отправили на Истру, в пионерский лагерь, куда в обязательном порядке ездили все ифлийцы, — своего рода педпрактика, и не зря поговаривали, что преподавать историю на периферии — лучший вариант карьеры для их выпускника. Мише не хотелось развлекать детей, да и Соня со странным упрямством просила остаться, но отказаться нельзя было. Восемнадцатого они уехали, а девятнадцатого к нему домой прибежала Лия.
— А вы Цецилия Александровна, — сказала она его матери. — Он про вас рассказывал, я сразу узнала. Миша дома?
— Миша уехал на практику, будет через неделю.
Цецилия Александровна, которая с самого восстановления сына в институте относилась к нему благоговейно, подумала теперь о нем с особенным уважением: вот ведь какая девушка за ним ходит!
— На неделю? — ахнула девушка. Она была уже совсем взрослая, но ахнула очень по–детски и сразу страшно покраснела. — Этого не может быть, этого нельзя!
— Но он поехал от института, — с гордостью оказала Цецилия Александровна.
— Боже мой, но как? Неужели он не может задержаться на день?