Почему она не решилась довериться ему? Он бы никогда не стал ее осуждать или обвинять. Это было просто немыслимо! Не теперь, когда вместе с ходом времени его любовь сделалась всеобъемлющей, широкой, как крылья, не зависящей от каких-то внешних обстоятельств. Всю жизнь Фрэнк не без тайной гордости считал себя человеком отзывчивым, располагающим к себе одним только выражением лица – таким, к кому большинство людей без колебаний обратилось бы с просьбой помочь перенести их чемоданы по лестнице или посторожить багаж, пока они отлучатся в туалет. Теперь же он ощущал себя притворщиком.
Он с самого начала понял, что произошло неладное. Не понять это было невозможно. Тем вечером, стоило только Элинор войти в прихожую, как он сразу заметил, какое у нее растерянное, несчастное, искаженное болью лицо. И на следующий день, когда она упорно отвергала любые его попытки поговорить с ней, он только утвердился в своей первоначальной мысли: что-то случилось. Он, однако, так боялся потерять то, что осталось от его дочери, которая за считаные часы превратилась в тень прежней Элинор, в туман, который может развеять любой сквозняк, что предпочел в дальнейшем вовсе избегать любых разговоров, окончательно ее предав.
Но разве так трудно было догадаться? Вечеринка. Выпивка. Ровесники-подростки. Что-то, в чем Элинор совершенно очевидно была не виновата, пусть она и утверждала обратное. Нет, догадаться было совсем нетрудно, но он не догадался. Было ли это свойственное многим отцам желание как можно дольше оставаться в неведении или просто слепая вера в человеческую порядочность? В чем бы ни была причина, Фрэнк так и не сделал самоочевидного и наиболее правдоподобного умозаключения.
Но теперь он
Фрэнк с такой силой провел ногтями по странице, что в одном месте даже разорвал тонкую бумагу.
Самую сильную ярость вызывала в нем собственная неспособность защитить Элинор. Родители на то и родители, чтобы обладать особой чувствительностью, интуицией, которые позволяют им почувствовать, угадать, что с их ребенком стряслась беда. Он болеет – и у тебя бурлит в животе, ему грустно, и твоя голова раскалывается от боли, с которой не сладит ни один аспирин. Все твое – мое. Все твое – и еще кое-что сверх этого. Вот только почему эта чертова интуиция не сработала в тот злосчастный вечер, когда они увлеченно хихикали над коллегами, поднимали тосты за его успех, перебрасывались анекдотами и носили в мойку липкие от остатков салатной заправки блюда? Этого Фрэнк не знал. Ну и что он после этого за отец?
Фрэнк так долго сидел сгорбившись, что тупая, ноющая боль в спине превратилась в короткие, острые вспышки. Это протестовали позвоночные диски, сжатие которых, как утверждал физиотерапевт, были вызваны его ростом, постоянной ездой на велосипеде и особенностями его образа жизни, который Фрэнк в свои шестьдесят семь не имел ни малейшего желания менять. Чтобы успокоить боль, он откинулся назад вместе со стулом, едва не поставив его на задние ножки, и закрыл глаза, надеясь хоть ненадолго отгородиться от нахлынувших на него неприятных озарений и картин. Когда же Фрэнк снова их открыл, то увидел перед собой Мэгги, выговаривавшую ему за то, что он снова задремал за столом, хотя, по его же собственным словам, у него было полно дел. И как она только узнавала, что он не работает, а спит?
Мэгги…
Когда он спрашивал ее: «Что случилось?» или «В чем дело, Мегс?», то выпаливал свои вопросы в том риторическом запале, который уже сам по себе показывает, что на самом деле никакого ответа ты не ждешь. Сейчас Фрэнк не мог припомнить ни одного случая, чтобы она хотя бы открыла рот, чтобы поделиться с ним тем, что узнала, но справедливо было и то, что сам он ни разу не взял достаточно длинную паузу, чтобы Мэгги успела это сделать.
Ну а если разобраться как следует, почему он все же решил, что