— Я всё никак не мог отвязаться. Он задал мне столько работы, что если бы знал, сколько уйдёт на него, так не начинал бы совсем, то есть я говорю о романе. Мне хотелось, главное, представить всего человека, как он есть, или, лучше сказать, до какого состояния его довели. Ведь сам человек, то есть сам по себе, я уверен до самой последней черты, в конце концов, честен и добр, поскольку нравственный закон имеет в душе. Ведь это же изумительно, как можно его изломать. Ведь так бесконечно можно унизить его, что он в себя не поверит, что он сам же начнёт ветошкой себя, последней тряпкой считать. В этом бесконечный ужас всего нашего общества. Ведь мы, пожалуй, не замечаем, как унижаем друг друга на каждом шагу, главное, бедность, конечно, особенно бедностью унижается так, что душа обливается кровью, невозможно смотреть. Одни богаче, другие бедней — этого быть никак не должно! Даже если только на десять рублей, даже на рубль, всё равно, тогда в душе ад и унижение нестерпимое. Я хотел, чтобы это поняли!
Некрасов завозился, придвинул к нему, повернув спинкой, стул, сел верхом, сложив руки перед собой, положив на них подбородок, и глухо проговорил:
— Это правда, самая правда! Великая и горькая правда! Я это всё испытал. Даже не понимаю, откуда вы-то могли описать, словно это у вас со мной были одни сапоги на двоих! Ведь отец меня в Дворянский полк порешил и за этим отпустил в Петербург, я на всю жизнь запомнил его слова, я в университет мечтал как-то очень светло. Ну, узнал он, прислал письмо и разругал на чём белый свет стоит. Я отвечал: «Когда вы меня считаете таким дурным человеком, тому так и быть, и оставьте меня в покое, перестаньте бранить понапрасну, я ни от кого не намерен выносить оскорблений, даже от вас». Ну, он, конечно, оставил меня, со злорадством оставил, иначе нельзя, ждал, разумеется, что я поклонюсь, и денег не присылал ни гроша. Жить стало нечем, ни гроша за душой, и не знаю, что и где заработать. Угол снимал на Разъезжей, у отставного солдата, задолжал ему невозможные деньги, рублей сорок пять, я о такой сумме и не мечтал, мне просто было нечего есть, и аппетит у меня тогда был какой-то прямо ужасный. Не поверите, однажды пришли ко мне два приятеля, я и подбил их на булки в карты играть, выиграл копеек до сорока, булок на них принесли, сколько им досталось двоим, и не знаю, но я умял остальные. И солдат куражился надо мной, над голодным. Пьяный был человек, щуплый такой, росточком так себе, небольшой, и толстогубый, слюнявый рот. Я от отца своего оскорблений принять не схотел, а тут даже понять не могу, откуда терпения набирался. Он, должно быть, боялся меня, даже почтение соблюдал, только скажет с этой слюнявой усмешечкой: «Барин, деньги пора». Таким себя почувствуешь червяком, что так бы и разорвал на куски. Гневом я наливался по край и очень отчётливо понял тогда, что вот это и есть основа всех преступлений, иной какой не бывает, да и не может существовать!
Он вздрагивал, не ожидая никак, чтобы у этого крепкого на вид человека, с сильным, жёстким лицом и суровыми стальными глазами могла быть такая капризная и злая судьба, удивительно подтверждавшая его правоту и провидение самой сути вещей. Он испытывал братскую благодарность и ответил ему тёплым дружеским взглядом, но видел, как побелело и сжалось это лицо, как на скулах надулись и задвигались желваки, и голос Некрасова, показалось ему, против воли вырывался со свистом: