— А не говорил о себе! Такая получается штука! А я не понял вчера! Он читал о смерти студента, и я тогда вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, роняя в грязь последние книги, голос у него прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул: «Ах, чтоб его!» Это про вас-то, про вас! И так мы с ним всю ночь. А на последней странице, где этот Девушкин ваш прощается с Варей, и я уже больше собой не владел, начал всхлипывать как дурак, честное слово, и украдкой, украдкой взглянул на него, не смеётся ли он надо мной, а у него самого по лицу слёзы текут! Ну, наплакались мы! Я никогда так не плакал и стал его убеждать, что хорошего дела не надо откладывать, что следует тотчас отправиться к вам, сообщить об успехе и сегодня условиться, чтобы печатать роман. Он стал возражать, что поздно уже, что нельзя же вас, это вас, понимаете, разбудить, а я говорю: «Что же что поздно, что спит, что разбудим, это же выше сна!» Смотрю, он стал возбуждён ещё больше, оделся спеша, не попадая в сюртук, и вот мы отправились к вам!
Некрасов развёл сокрушённо руками, застенчиво, ласково улыбаясь:
— Вот всё думал, что человек свою натуру пересилить не может, ведь моя натура прямо восстановлена против писем, я писем терпеть не могу, а каждое письмо к дражайшему родителю стоит мне прямо неимоверных усилий. Даже думал, что за каким-нибудь письмом и помру, такая эти письма скука всегда. А у вас вот письма, и вот! Вы, конечно, простите меня...
Солнце поднималось всё выше. Стёкла противоположного дома горели уже во втором этаже.
Григорович порывисто мерил комнату от стены до стены, длинные стройные ноги, верно, не знали усталости, красивые длинные пальцы беспокойно метавшихся рук то и дело ерошили длинные чёрные кудри, взлетали вверх, сжимались в кулак, а звучный голос взмывал от восторга:
— Главное, обделано, обделано как! На моих ведь глазах! Запрётся и сидит, и сидит! А я ничего не знал, ничегошеньки! Даже не обмолвился мне! А ведь вместе же, вместе живём!
Некрасов проговорил, должно быть забыв обо всём, смахнув фуражку с колена, и она упала, как белая птица, стукнув о пол козырьком:
— У вас необыкновенно удачно, совершенно ваша, по-моему, форма, ваша, ваша, и больше ничья!
Перед ним совершалось именно то, что ждал он целые годы. Он долго, упорно, втайне мечтал начать не заурядно, как все, а сразу заметной, замечательной вещью. Уже в ней, в этой первой пробе пера он жаждал сравняться с великими или, если не повезёт, если не удастся одним усилием встать в один ряд, хотя бы подойти очень близко, вплотную, установиться где-то неподалёку от них.
И теперь, когда ранним утром в бессонную летнюю ночь эти двое кричали ему от восторга, забывши о сне, о приличиях, о своём самолюбии, которого у них не могло же не быть, никаких сомнений быть не могло: он достиг, он не зря напрягал свои силы, по четырнадцать и пятнадцать часов высиживая в непрерывном труде, и достиг, да, достиг чего-то большого, что смутно предвидел, но что на поверку оказалось другим, чем-то, может быть, лучшим, но всё же другим.
Всё его существо бушевало от счастья. Он стискивал зубы, чтобы не выдать себя, но лицо дрожало от сильного напряжения мышц. Он говорил сам себе, что это не всё, что это первое горячее мнение двух неопытных, двух начинающих, юных, которые наспех, взахлёб проглотили всё то, над чем он работал кропотливо два года» не успев, естественно, разжевать, и что впереди ещё ждёт его высший суд и этого-то суда он может не выдержать, а бушевавшее счастье беспечно твердило ему, что он победил, что нечего с этой минуты бояться, что и самый высокий суд не может быть против него.
Едва раздвигая онемевшие губы, он хрипло сказал:
— Форма, конечно, не очень моя. То есть, правду сказать, совсем не моя. Эту форму начал Руссо, потом Гёте гениально продолжил в «Страданиях юного Вертера».
Застыв на мгновение, усиленно морща небольшой ясный лоб, Некрасов ударил себя кулаком по ладони и беспечно сказал:
— Да Бог с ними, я их не читал!
И, потянувшись с любовью к нему, взволнованно продолжал:
— Рассказ от первого лица, самая исповедь, задушевный, искренний тон, я вот о них говорю, это именно ваше, быть не может, чтобы не ваше, в этом ваша тоска, ваша грусть, ваши слёзы, этого бросить нельзя, продолжать, продолжать, вы от этого всё равно не уйдёте, я так чувствую вас!
Григорович мелькал против света, так что лица разглядеть было нельзя, только возбуждённо вспыхивали, блестели большие глаза: