— Но ведь это же личное, Федя, никому дела никакого и быть до этого не должно.
Он вскинулся резко и вскрикнул:
— Нет же, Анечка, нет! В этих наших общих делах ничего личного нет, да уже не может и быть! Связь дел в наше время, общих и частных, становится всё сильнее и явственней. Иначе нельзя! В противном случае голый разврат эгоизма! Нет уж, как сказал, так и сделай, а не сделал, так слова твои одна только ложь, только грязь, не больше того, это ты знай!
Он уже и к столу подошёл и бумаги свои перебрал, вновь приведя в беспорядок, а всё говорил, отчётливей, громче, и какая-то брезгливость мелькала на губах его, на лице:
— Вот что пишет он о новом своём поколении: «Общее между нами было слишком
На щеках его вспыхнули пунцовые пятна, и голос сорвался, страстным шёпотом засвистел:
— Всечеловеческое благо — и болезнь самолюбия. Общее дело — и дружба на месяц, не дольше, ты это заметь. Ведь все они выросли и воспитались на лучших книгах его, и вот, слова-то его они поняли хорошо, а душу им он не согрел, потому что душа согревается не иначе как примером живым, чтобы видеть можно глазами, и вышли из них такие уроды, один цинизм и цинизм, догола оголились, и ведь не для развратного удовольствия оголились, как у Руссо, совсем нет, это бы ещё ничего, а без всякой мысли, просто как дикие, среда, мол, такая, такие и мы, а ему на них тяжко глядеть, я думаю, он даже плачет, вот когда сам-то остаётся с собой, по окончании между ними истерической сшибки.
Задыхаясь, глядя перед собой с тоскующей злостью, он выговорил укоризненно, жёстко:
— Это, Анечка, главное в них, об этом я должен писать, авось постыдятся они, а другие примера с них не возьмут, ужасный, невозможный пример. И прибавил с безжалостной укоризной:
— А я вот всё на месте топчусь, идеи-то есть, да вот путаюсь я...
Он что-то хотел продолжать, да вдруг замолчал, и она поторопилась подбодрить его:
— Полно, Федя, ведь ты говорил, что о Белинском кончишь в три дня, после тотчас примешься за роман, недолго осталось тебе.
Ссутулясь, переступив с ноги на ногу, тревожно и мрачно глядя перед собой, он взял папиросу, поразмял её пальцами, прикурил от свечи, заметив при этом, что пальцы сильно дрожали. Он принялся их унимать, заставляя себя быть спокойным, да смутно, неприкаянно было на сердце, всё надо было бы одним разом перевернуть, однако он чувствовал, что бессилен, совершенно бессилен на это. Две идеи, но вот какая из них? На какую решиться? Деньги и время беспрестанно утекали из рук, а как же решиться без них?
За окном дул холодный сильный северный ветер, называвшийся по-здешнему бизой. Погода менялась на день пять раз. Тяжёлое мрачное небо словно валилось на беззащитную землю, вдруг солнце проглядывалось промеж сизых туч, вдруг дождь моросил, пронизывая до костей сквозь пальто.
Такая погода действовала разрушительно на взвинченные нервы его. Он не одолел ещё расслабляющих последствий припадка, а всем своим существом ощущал приближенье второго. Денег не присылали. Через день, через два станет нечего есть, а у него молодая жена, стыдно-то как перед ней.
Он твёрдо знал, что ему не поможет никто, что силу сопротивления он должен черпать только в себе, однако силы, казалось, уже оставляли его, не помогало никакое напряжение воли, он жил на черте, с которой готов был сорваться в истерику, вот ещё слово одно, любое слово прохожего или гарсона, и он замечется, завопит, теряя рассудок, теряя человеческий облик, теряя себя самого, и так хотелось иногда умереть прежде этого, лишь бы этого с ним не стряслось.
Он тщетно отыскивал в памяти тех, кто мог не то что выручить и помочь, а хотя бы просто понять, в каком ужасном положении он находился, и не находил никого. В юности, ещё до Сибири, были друзья настоящие у него, лишь тогда, а нынче не стало, рассеялись и оставили все, и он с ироническим смехом иногда повторял про себя: