— Но ты пойми, и... и... прости... прости, если можешь... если можешь, прости и пойми... Кто же поймёт, если не ты, если, Аня, не ты? Ведь ни разу в жизни я не продал себя, да, ведь ни разу, только подумай, хотя всегда беру деньги вперёд и вперёд, столько-то лет? Ведь я пролетарий умственного труда, не делай такие глаза, есть, клянусь тебе, есть и такие, и со временем таких станет больше, это уж математика, да! Ведь если кто захочет работы моей, тот должен вперёд обеспечить меня, таков закон рынка, они покупают, я продаю. Так завелось, и порядок этот мне ненавистен, то есть просто терпеть не могу, да деться куда? Ты вот попрекаешь меня, что я много должен Каткову,— вот, вот, этот порядок и убивает меня, и непременно убьёт прежде времени. Главное, убивает всё наслаждение, всю несравненную прелесть работы. Наслаждение, прелесть? Да из-за такого порядка я часто чувствую к ней одно отвращение. Неволя, связаны руки, этот порядок беспощадно гонит меня, диктует, насилует волю, мерзость одна!
Он задохнулся и, страстно глядя ей прямо в глаза, протягивая к ней дрожащую руку, сглотнув несколько раз, порывисто продолжал:
— Но! Заметь это «но» и вникни, вникни в него! Я никогда не придумывал сюжета из денег, из-за принятой обязанности к такому-то и к такому-то сроку, дудки, уж нет. Я обязывался и запродавал только тогда, когда имел в голове готовую тему, которую действительно хотел и считал нужным писать, слышишь ли разницу, а? И что же? То-то и есть, что на этот-то раз, вот теперь-то, теперь, такой темы нет, продал ничто, пустоту, я уже и так должен был отступить, я и так уже взял деньги без темы, не имея ничего в голове. И я писать не могу, пока её не найду, эту тему, непременно лучшую из всех моих прежних тем!
Она выпрямилась, и глаза её сверкнули высокомерно и зло:
— Ты никогда не найдёшь её, никогда! Ты целые дни на рулетке. Что ты находишь там? Ты только всё, всё потерял!
Этот упрёк хлестнул его, как хлыстом, но всю гадкую справедливость его он безоговорочно принимал. Он готов был каяться снова и снова и снова и снова молить о прощении, но она же самого главного во всём его существе не могла, может быть, не хотела понять, и он, тяжело переступая ногами, вздрагивая, сцепив пальцы рук, сердился и умолял:
— Ведь мне и тебе, нам с тобой чем-то надо же жить. О тебе все твои двадцать лет хлопотала и заботилась мама, и ты не знаешь, ты понятия не имеешь, что это такое. Ты и в стенографистки готовилась не из настоящей голодной нужды, а по моде, из книжки одной, всех вас таких эта книжка подбила[43], мечты, романтический бред, а не живая потребность, не осознанная необходимость труда. А я знаю нужду во всех её видах, я испытал, что такое нужда. И всё же, если я даже не выиграю сто тысяч, я погибну, я околею, я скорей уничтожу себя, чем решусь торговать на этом рынке талантом, призванием, убеждением, совестью, честью и всем, всем, что во мне лучшего есть. Ну нет, уж нет, как бы не так! Я утоплюсь, повешусь, выпрыгну из окна, но не напишу и строки, которой не выжил и которой не считал бы необходимым написать для людей, да, да, ты это пойми, для общего блага людей, и только для них! Ты знай, что смерти я не боюсь вот на столько и смогу умереть, если только это решу. Но я не хочу умирать! Я должен, я обязан выдержать всё, и мне надо только выиграть время, то есть надо выиграть деньги, на которые можно спокойно прожить нам с тобой, пока не наболеет настоящий сюжет, который я мог бы спокойно продать, не насилуя совесть. И ты не осуждать, нет, ты должна мне помочь! Мы же вместе, мы же одно!
Она рванула на груди своё ветхое платье:
— Это я-то не помогала тебе? Ты всё, ты всё уже заложил, у меня ничего не осталось! Я голая, голая стану тебя хоронить!
И опять, он не спорил, она была абсолютно права, да он не о том, она абсолютно не понимала его, и горькие слёзы бессилия встали в глазах:
— Друг мой, друг мой, Аня, я опять пошёл бы охотно на каторгу, лишь бы уплатить все долги и почувствовать себя свободным писать не наскоро, не из нужды, а как подобает писать. Работа из нужды задавила и съела меня, ты хоть это пойми!
Она смотрела на него исподлобья своими большими глазами:
— Ты всё говоришь, говоришь...
Да, он говорил, говорил, но это всё оттого, что ему было жаль и её и себя, и ещё потому, особенно потому, что он с ужасом видел, что они расходились всё дальше, и пытался хоть что-то спасти:
— Попрекать человека его собственным несчастьем грешно, да и бесполезно к тому же, а надо стараться помочь, душевно помочь, да, вот это прежде всего. Ты знаешь, Аня, Анечка, я боюсь, что тебе никогда не понять, но ты только попробуй, попробуй, это так важно для нас, а главное, тебе всё равно не почувствовать, не пережить, как мне омерзительно, как мне теперь самому тяжело моё затянувшееся бездействие. Это ужас какой-то, кошмарный, мутный, раздражающий ужас, так что минутами даже боюсь, что не перенесу и в самом деле что-нибудь сделаю над собой. Давно так стало во мне, с одной тоже страшной минуты, с того эшафота, когда ждал исполнения приговора.