Вот это понял, вот это так верно схватил, ах, как чудесно, ведь это значит, что он угадал, что он прав, и он ликовал, не смея поднять головы, чтобы его ликование не было принято за чувство удовлетворённого самолюбия, а Белинский схватил его руку и бешено тряс, точно хотел её оторвать:
— Цените ваш дар, оставайтесь верным ему, и станете великим писателем!
Уж это было совсем через край, и страшно лестно ему, и трудно было поверить, и он так и горел от стыда, а было что-то ещё и ещё, и он вышел от Белинского в упоении, остановился почему-то на углу его дома, смотрел долго на небо, на светлый праздничный солнечный день, на проходивших мимо безразличных людей и весь, всем существом своим ощущал, что торжественнейший момент произошёл в его жизни, навеки, навеки переломивший её, что в его жизни что-то новое, совсем новое началось, но такое, чего и предполагать он не мог в своих самых пылких, самых страстных, самых невероятных мечтах, и стыдливо думал в робком восторге, в самом ли деле станет велик, как тот предсказал, и клялся себе, что будет достоин пока не заслуженных этих похвал, и восторгался людьми, которые так внезапно и так безусловно приняли его в свой тесный круг, прямо в душу к себе, и всё обещал заслужить, постараться стать, как они, и божился быть верен кому-то, может быть, им, а может быть, также себе, и страстно верил в этот момент, что эти добрые люди, то есть все писатели и поэты, как он, только и есть настоящие люди в России, что у них одних истина, правда, добро, а истина, правда, добро всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом и что с ними он победит и всегда, всегда будет с ними, и что там скрывать, это была самая восхитительная минута всей его жизни, а потом у него уже не было подобных минут, потом он спорил со всеми и расходился, потом остался совершенно один, а тогда ликовал и готов был смеяться.
Наконец Некрасов тронул его за плечо и спокойно сказал:
— Итак, я беру ваш роман и плачу вам за него сто пятьдесят рублей серебром. Сейчас у меня таких денег нет. Вот получите пока пятьдесят, остальные осенью и зимой, будьте покойны, за мною не пропадёт.
Это были, разумеется, жалкие деньги, но у него в тот момент не было никаких, да и не думал он тогда о деньгах и беспрекословно взял бы любые.
Он пустился благодарить, несвязно и громко, но Некрасов вложил ему ассигнацию в руку и тут же исчез.
На эти деньги через несколько дней уехал он на всё лето к брату и там без промедления начал свой новый, уже настоящий роман.
Бравурно и громко играл вальсы Штрауса слишком отчётливый, слишком трескучий немецкий оркестр, весёлая, беспечная, вечно здесь праздничная толпа валила вокруг. Фёдор Михайлович один стоял на чужом перекрёстке, смутно помня в смутном тумане людные улицы, которыми шёл, экипажи, витрины, людей, но представить не мог, куда занесли его резвые ноги. С тех пор как в рулеточном Гомбурге были проиграны и часы, он привык определять время желудком, но есть ему не хотелось, хотя он давно не ел ничего.
Он сиротливо огляделся по сторонам, но не нашёл знакомых примет. Это его рассердило. Он обозлился, что бесцельно проболтался по немецкому городу и не в состоянии был записать теперь то, что припомнилось наконец ощутимо и стройно. Его трудная статья о Белинском приобретала как будто определённость и смысл и могла бы получиться такой достоверной, какой не получалась всё это долгое, слишком долгое время, но какой с самого начала представлялась ему. Если с такой же ясностью вспомнится всё остальное...
Поперечная улица показалась знакомой. По ней сплошной вереницей катили коляски. Модные женщины в коротких вуальках шли не спеша, раскачивая призывные бёдра с пошлыми крыльями кринолинов, держа белые, синие, красные зонтики. Их сопровождали улыбки и взгляды мужчин, музыка стала слышнее. Мелодия казалась очень знакомой, но теперь он её не узнал. За столиками кафе смеялись и пили. Под русским деревом не оказалось свободного места. Направо вела каштановая аллея. Цилиндры и низкие летние шляпы поднимались по ступеням крыльца.
Так вот оно что, всё это время он кружился вокруг и снова явился в сад. Только скамейка уже опустела. Перед ней остались рисунки на утоптанной красноватой земле.
Он почувствовал, что слишком устал. Он сел, нагнувшись вперёд, опершись о колени локтями. Он должен был наконец отдохнуть.
Сможет ли он работать сегодня? Сможет ли записать, что внезапно явилось к нему в эти часы безотчётных блужданий? Сколько придётся выпить чёрного кофе, сколько выкурить папирос, чтобы от тяжёлой усталости не заснуть, возвратившись домой?