— Ведь так ужасно трудно иногда объясниться! Ну зачем, скажите, Тургенев, зачем нам мириться с его предрассудками? Ведь я только об одном теперь и всегда говорю, то есть я о том говорю, что ведь чтобы народ наш нас действительно слушал разиня рот, чего бы нам очень хотелось, и уж это прежде всего, разиня-то рот, нам надо прежде всё это заслужить от него, то есть в доверие войти к нему, в уважение, честь и совесть в душе, нравственный закон чтобы был и он чтобы это всё сам увидел, без нашего крику, что вот, мол, мы каковы, лучше-то нас и на свете, мол, нет, честь в нас и совесть и прочее, а ведь легкомысленное убеждение наше, что стоит нам только разинуть наш приблизительно образованный рот, так и вся победа за нами, это глупое убеждение вовсе его доверие нам не заслужит, тем более уважение, до этого нам далеко, далеко. Ведь это-то народ понимает! Ведь ничего так скоро не поймёт человек, как тона вашего обращения с ним, вашего чувства к нему. Наивное наше сознание в нашей неизмеримой перед народом будто бы мудрости покажется ему только смешным, и во многих случаях оскорбительным даже. Вот и тянем мы его к нашей науке-то, организованный труд там и прочее, а он не идёт, всё как-то боком глядит. Ведь, вы признайтесь, между нами попадаются удивительные учителя, этот ваш, как его там у вас, ещё ничего, деликатнейший, можно сказать, человек, ежели с иными-прочими его посравнить. Иной, знаете, этак от почвы-то давно отделился, у иного и прадедушка ещё администратором был, с народом нашим никаких общих интересов предавно не имеет и за стыд почитает иметь, как же, тёмный народ, учить его надо, развитие-то у внучка вышло по преимуществу свысока, общечеловеческое такое, научно-теоретическое, истины пошли идеальные, это бы хорошо, а то бы даже и ещё лучше, одним словом, человек вышел, может быть, благородный, но необыкновенно похожий на стёртый пятак, ни клейма, ни года, ни какой нации, так что даже и неизвестно, французская ли, голландская ли, русская ли монета, о достоинстве что говорить. Вот иной из таких, истёршихся-то, без роду-племени, встанет вдруг фертом середи проезжей дороги и ну искоренять предрассудки. Все подобные господа чрезвычайно и как-то особенно любят искоренять предрассудки, например суесвятство, дурное обращение с женщиной, поклонение идолам, ну и прочее там. Изучил все вопросы в университетах, иногда в заграничных, простите, это я не про вас, у всяких учёных профессоров, по книжкам самым прекрасным, сознание, бытие, идея, явление, сущность, столкнулся наконец с натуральной действительностью, а там предрассудки, где сознание, где бытие, ни черта не поймёшь. И он до того воспламеняется вдруг, эдак-то ничего не понявши, что тотчас обрушивается на них всем своим образованным свистом и хохотом, преследует насмешками их и в своём благородном негодовании харкает и плюёт на эти непонятные предрассудки, тут же, при всём народе честном, забывая и даже не думая, что предрассудки-то эти пока что всё-таки дороги для народа, даже, мало того, не может понять, что ведь низок был бы народ и не достоин ни малейшего уважения, если бы он слишком легко, слишком по-научному, слишком вдруг способен бы был отказаться от дорогого и чтимого им убеждения. «Ты, барин, не плюй и не смейся, скажут ему благоразумные мужики, ведь это нам от отцов и дедов досталось, это мы любим и чтим». С таким просветителем нечего и говорить, что с народом надобно почтительным быть. Вот и выходит у нас, что с предрассудками-то надо бороться, разумеется, но этот вот ваш высокомерный исход из векового невежества неприемлем для нас, и не нужен, и гадок, если не хуже, если не пакость одна. Весь наш выход — в наших корнях, не иначе и нигде ещё, только в них. Надо всем нам слиться с народом, то есть жить как народ и этим слиться именно с ним.
Тургенев оставил очки и нахмурился:
— Уж больно дух от этих корней скверный бьёт, всё больше безропотность, безволие, пьянство и лень. Но с этим-то, кажется, мы все неразрывно сжились.
Глаза его вспыхнули гневом, и голос высоко, раздражённо поднялся: