Без конца рассуждая о правовом государстве, что звучало для людей абстрактно, мы, реформаторы, не сделали ничего серьезного, чтобы лозунги и практика, направленные на внедрение законов, объединились в единое целое, а воспитание законопослушничества стало бы приоритетной задачей, особенно после десятилетий беззакония. Немало было и разговоров о гражданском обществе, но в практике работы любые попытки создать какие-то реальные институты такого общества встречались партийными организациями в штыки. Аргументы банальны: любые неформальные организации изображались как посягательство на власть партии.
Чуть ли не еженедельно обсуждались проблемы сельского хозяйства и продовольствия. Но не было сделано ни одного практического шага, чтобы кардинально решить эту проблему. Для этого надо было постепенно распустить колхозы, ввести частную собственность на землю, объявить свободу торговли, но замахнуться на подобное мы были не в состоянии — ни идеологически, ни политически. Догмы еще горланили победные песни.
Много слов было потрачено и на призывы к борьбе с преступностью, коррупцией, бюрократизмом, но переплавить призывы в практику мы так и не смогли. Я часто приставал к Михаилу Сергеевичу с этими вопросами, но он так и не оценил в полной мере уже складывающейся угрозы. Во время очередного разговора на эту тему Горбачев сказал: «Вот и займись этим». И настолько «расщедрился», что разрешил взять дополнительно в мой секретариат одного консультанта. Я собрал пару раз руководителей силовых и правоохранительных ведомств и убедился в их глубочайшем нежелании сотрудничать. Договорились «выработать», как всегда в этих случаях, конкретные меры. На том дело и закончилось. А Михаил Сергеевич вообще ни разу не вспомнил об этой координационной группе.
В обстоятельствах, что сложились к середине 80-х годов, любой лидер, если бы он захотел серьезных изменений, должен был пойти на «великое лукавство» — поставить для себя великую цель, но публично говорить далеко не все. И соратников подбирать по признаку относительно молчаливого взаимопонимания по ключевым вопросам преобразований. Аккуратно и точно дозировать информационную кислоту, которая бы разъедала догмы сложившейся карательной системы. Я отношу определение «карательной» ко всей системе, ибо все органы власти были карательными — спецслужбы, армия, партия, комсомол, профсоюзы, даже пионерские организации. В этих условиях лидер должен был соблюдать предельную осторожность, обладать качествами политического притворства, быть виртуозом этого искусства, мастером точно рассчитанного компромисса, иначе даже первые неосторожные действия могли привести к краху любые новаторские замыслы. Ведь речь-то шла о ненасильственной революции.
Готов ли был Михаил Сергеевич к этой исторической миссии?
В известной мере — да. Что же касается притворства, то к этому всем нам было не привыкать. Оно было стилем мышления и образом жизни. Горбачеву доставляло удовольствие играть в компромиссные игры. Я неоднократно наблюдал за этими забавами и восхищался его мастерством. И все было бы хорошо, если бы он смог увидеть конечную цель не в торжестве обновленной социалистической идеи, а в решительном сломе сложившейся системы и реальном строительстве гражданского общества в его конкретных составных частях.
Михаил Сергеевич пытался уговорить номенклатуру пойти за ним до конца. Но можно ли было превратить ястреба в синичку, заставить тиранию возлюбить демократию? Увы, сама система заржавела настолько, что все новое было для нее враждебно. Самообновиться она не могла. Субъективно Горбачев пытался удержать аппарат от авантюр. На это ушло очень много сил и времени. Он как-то сказал мне, что «этого монстра нельзя сразу отпускать на волю». В конечном-то счете он «списал» партию вместе с ее властью, но это случилось с большим запозданием. Верхушка партии жестоко отплатила ему, лишив его власти через антигосударственный мятеж. Не прояви Борис Ельцин решительности в подавлении мятежа, всем реформам пришел бы конец, реформаторам — тоже.
Горбачев принадлежит к тому поколению советских людей, в психологии которых поразительным образом соединились, даже сплавились, казалось бы, самые противоположные черты: идеализм и житейский прагматизм, официальный догматизм и практические сомнения, вера и безверие, а также пустивший мощные побеги здоровый цинизм, навязанный социумом, равно как и благоприобретенный. Идеализм шел от молодости, от учебы и воспитания, от естественной веры в свои будущие удачи, от ограниченности знаний — тоже по молодости, из-за малого опыта, из каких-то других источников.