Сколько раз я видел, как Герман на съемочной площадке, разводя мизансцену, «зависал» – вдруг останавливался, отходил в сторонку, закрывал глаза и будто вспоминал что-то. Потом возвращался и продолжал. Как смотрел только что отснятый дубль и взвешивал про себя, прокручивал повторно и снова мучительно думал:
– О чем ты, Лёшечка? – осторожно спрашивала Кармалита.
– Пытаюсь вспомнить…
– Что вспомнить?
– Так было или не так.
Или как часами сидел один в кабинете, пока стажеры репетировали кадр. По стенам – десятки портретов типажей и большие групповые дореволюционные фотографии.
– Вот смотрю на них – никого уже нет, никого. Никого из тех, кто смотрит на меня.
Тарковский ценил четырех русских режиссеров. Имена троих менялись, одно – нет. Но они не были знакомы лично. Как-то в Дании Герман с приятелями хотел тайно сходить на «Жертвоприношение». Тайно, потому что за ними неусыпно следил сопровождавший гэбист. Придя к кинотеатру, они получили отлуп: «Вас всего четверо, а сеанс мы можем показывать, если в зале не меньше пяти человек». «Мы доплатим за пятого», – сказал Герман. – «Нельзя». И тут, весь запыхавшись, на велике приехал гэбист: «Ага, попались!» – «Вот – кстати! Как раз будешь пятым, мы за тебя платим». Просмотр состоялся.
Когда во Франции Герман позвонил Тарковскому, тот уже тяжело болел, не мог говорить.
А я в Питере хотел в третий раз посмотреть «Хрусталева», пришел в единственный кинотеатр, где его показывали, мне сказали: «Показ состоится, если будет продано больше двух билетов», но второго не нашлось, и гэбиста на велике рядом не было.
А он снимает, несмотря ни на что. Для кого – трудный вопрос.
Не любит слово «импровизация»:
– Давайте остановимся, не будем импровизировать, здесь надо подумать, переждать.
Всмотреться, вслушаться, увидеть – вспомнить. А вокруг сплошной поток, вал, производство, сроки, обязательства, нелепая «готовность», ложное «понимание».
Представляю себе: несется мощная горная река, шум, брызги сверкают на солнце. А ты сидишь и сосредоточенно держишь внимание на своем отражении, на том, что неподвижно. Время идет, и вдруг в эту неподвижность вплывает рыба.
Снято.
Едет в загородном автобусе мужик с собакой, улыбается, смотрит на меня. И я будто вижу его насквозь – его жизнь, заботы, переломы. Он выходит у автопарка, чтобы потом вернуться в мой сценарий, обрасти моими вымыслами. И при следующей встрече вымыслы оказываются правдой.
Поселок Грузино.
Дозорька, декабрьская ранняя тьма за окном. Снегири – привет от отца.
Человек с изувеченным лицом, его дом с тремя кошками и собакой Алисой – все как в сценарии, больше сценария. Что-то я угадал тогда, мельком увидев это лицо, разбитое в аварии в 1993-м году. В город не выезжает, живет в поселке сторожем. Его навещает жена, она работает в детдоме. А был когда-то Василий Долгополов чемпионом Ленинграда по гребле.
Потом мы шутили: выбрали для съемок самый короткий день в году. Это нас так мобилизовало, что всю натуру отсняли за полтора часа. Могло не быть ничего, но вечером позвонил Андрей Вакорин: «Завтра снимаем?» Я растерянно сказал: «Да». Взяли две камеры, утром Андрей вызвал второго оператора – Женю Кордунского.
Вася показал фото на водительских правах: «Смотри, какой был!» – и грустно улыбнулся. На снимке обычный полковник – никогда бы не обратил внимания. Но авария стерла форму до содержания. Вася сел у печки, поставил бутылку водки – и полилось. Мы не успели снять первый монолог, самый горький и всеобъемлющий. Я впился глазами в Васю, а операторы без команды не включили камеры, потому что тоже обожглись услышанным. Из этого монолога росли остальные. Много историй, одна наскакивала на другую. Про сценарий пришлось забыть, только бы успевать следить за ним, не упускать ничего, держать его внимание на плаву наводящих вопросов.
У него все – в прошлом, все лучшее – там. Он и нас поместил в прошлое как недопустимую, невозможную в настоящем радость. Радость стороннего внимания к нему. Когда уходили, уже был пьян, открыл глаза:
– А знаете, ко мне приезжали кино снимать. К обычному сторожу, Васе Долгополову…
Настоящего у него нет, все, что было после аварии, – все один день. Стерло человеку лицо. И хлынула судьба.
– Вася, сколько тебе лет?
Задумывается надолго, потом машет рукой.
– Я – сорок девятого года.
Заговорил о сыне.
– А сыну сколько?
– Не знаю, он семьдесят первого.
– Вася, что значит одиночество?
– Один и ночь.
Я решил назвать работу «Бабочка». По контрасту и потому что – нежная душа в этом камне из шрамов.
Многие, кто посмотрел, сказали: «Вася ваш похож на Германа».
Задание выполнено. Пусть Алексей Юрьевич выздоравливает поскорей и посмотрит.
Кино – это дежавю, кино – это страшное внушение, оно может быть, даже если тебя самого нет, как страх или счастье, мелькнувшие мимо. Кино невозможно сочинить, придумать, хотя на стадии сценария можно, но сценарий – не кино. Кино нельзя вообразить – я воображаю себя в некоторую реальность: ах, я принц или Фантомас… нельзя… мне кажется… кино – это: «Я вижу!»