Я бежал в театр, в абсурдную и прекрасную пьесу кинодраматурга Алексея Пояркова «Татарин маленький», где главный герой, Коляй Коляич, великолепно победил в своей фантомной войне – он попросту все забыл, забыл самого себя. И чем больше я понимал причины и мотивировку Коляй Коляича, тем очевиднее становилось: кажется, что эта тень на белом экране – моя. Беспомощная, окруженная цветными призраками, тень режиссера, который орет в аппаратную и на весь зал: «Вашу мать! Кто там торчит перед проектором?!» И вдруг, обернувшись, ослепленный лучом, он что-то понимает, что-то вспоминает вдруг в этой черноте безлюдного зала: жизнь проиграна, беспамятство было спасением, – лучше бы и не вспоминал.
Мы трижды сыграли спектакль в маленьком арендованном зале и разошлись на лето. Предстояло найти средства, чтобы доработать его осенью и пристроить в какой-нибудь театр.
Летом в пригородном автобусе я встретил Васю. Ехал на дачу к жене и увидел этого мужика с собакой: все лицо в шрамах, лысый, большой, зубов нет – ну абсолютно средневековый палач. Он добирался от электрички до дачного поселка. Сука-дворняжка лизнула его руку, он улыбнулся; улыбка – детская, нежная, доверчивые грустные глаза.
Германовская зараза вглядывания в лица; сколько лет должно пройти, чтобы я перестал, обращая на кого-то внимание, всякий раз думать: «О – наш человек!» Это «наш» означает – типажно соответствует запросу «Это лицо глядит на меня из средневековья». Кто его видел, это средневековье? Но все лица можно разделить – увы, не в равных долях – на те, кто смотрят на тебя откуда-то, и те, кто вообще ниоткуда не смотрят. Или проще: есть лицо и нет лица.
У этого мужика с собакой лица было чересчур. Он так влип мне в душу, что, служи я у Германа, не замедлил бы подойти, познакомиться, пригласить на съемки. Но просто так подходить было неловко. Только когда он вышел из автобуса, я запомнил где, а потом спросил водителя, кто он.
– Да Вася, сварщик с автопарка.
Ну, Вася так Вася.
На даче собрались «давние друзья» жены, не встречавшиеся уже лет десять. После третьей бутылки кто-то затянул:
– А помните…
И началась скучная игра – пошли врать. Главное в этой игре – сохранять правдоподобие, наивно убеждая себя и других: минувшее рядом, мы еще прежние, еще те. А увидь те прежние этих нынешних – не узнали бы, отшатнулись в ужасе. Вот столкнуться бы с реальным минувшим – враз слетела бы поддельная фальшивая радость.
Перед глазами стояло лицо Васи, этого совершенно чужого, незнакомого мне человека, и оно по контрасту с этой псевдодружбой было родным, говорило больше, чем все напрасные, водкой подогретые слова.
Собрались чужие, позабывшие друг друга люди, и вот им холодно и неловко. Наспех старательно лепят ощущение близости, присутствия, убеждают себя: неслучайны мы здесь. Выпьют по рюмахе и вдогон опьяняют себя «воспоминаниями», ничего же другого сочинить не получается, другого нет.
Мы редко близки, наши представления о близости ложны. Оказавшись в этой компании, я вдруг стал мил решительно всем: «Да ты наш, ты свой!» А никакой я не свой; просто они чужие друг другу, меня тоже «сочинили», приняли за участника. Им важен зритель, который подтвердит их ложь: «Как здорово, ребята, какая у вас классная, дружная компания, как с вами интересно!»
Я ушел к озеру, долго смотрел на закат, думал о Васе. От дальнего берега плыла лодка, и в ней мне виделись Вася и его собака, гораздо более реальные, нежели эта пьянь вокруг дачного мангала.
Я думал про Коляй Коляича из пьесы Лёши Пояркова, про человека, который все забыл, отрешился от реальности, потому что все в один миг показалось ему выдумкой. И вот он только едет куда-то или плывет на лодке, гладит собаку, а время течет сквозь него, не оставляя воспоминаний.
В захолустном поместье, под дырявой крышей, в осенний дождь сидит и ничего не помнит маленький помещик Коляй Коляич. Спектакль требовал доработок и средств на последний рывок, чтобы состояться. И средств этих не было, карманы прохудились, как помещичья крыша, нужно было искать помощи, нужно было что-то вспомнить.
Осенью, отчаявшись найти деньги на завершение спектакля, я позвонил Кармалите:
– Светлана Игоревна, прошу встречи.
– Завтра в обед на «Ленфильме», в кафе.
Страшный, всегда почти пустой коридор на первом этаже «Ленфильма». Там павильоны. Мертвый сезон студии весь воплощался в запустении этого коридора. Он – артерия, проход из города во двор – ко всем корпусам и цехам. Когда Сокуров снимал «Молох», небольшие стайки его группы, уже три месяца не получавшей зарплату, пробегали по коридору туда и вечером, так же тихо и робко, – обратно. А на стене второго этажа каменными буквами было набрано: «Никто не забыт и ничто не забыто». И ниже – столбцы фамилий погибших в ВОВ сотрудников студии. Начали ремонт, имена сбили. Деньги кончились, ремонт остановился. Остались только блеклые следы от сбитых букв. И ни одной лампочки не горело в коридоре. Здороваешься с проходящими тенями, не глядя с кем, и думаешь: «А может, это они – те, которых забыли?»