Читаем Яблоко от яблони полностью

– Поставил, и он не стоит, уже ничего не стоит и не держится. Ни достойных провалов, ни позорных побед. А еще я вспоминаю «Черную речку», что-то же хорошее было тогда. Ну а ты, Алёша, как?

– Да никак. Сижу и жду.

– Что сидишь, чего ждешь?

– Сижу без работы, жду работы…

– И я не репетирую. В последнее время все реже удается доползать до театра. Последнее время… звучит провидчески, почти как «предпоследние известия…»

– Надо повидаться, Петр Наумович…

– Не надо… Пока, звони…

У нас наездами итальянка Моника, она поступает в Мастерскую на стажировку. Из Питера, как улитка, с чемоданом реквизита, кофром с трубой, мешком апельсинов и длинным черным с загнутой ручкой зонтом. С порога затевает беседу по-итальянски с нашими котами, а я и не знал, что они по-итальянски понимают. На огромном ночном балконе Моника глубоко и восторженно вдыхает: «Москва! какая огромная – смотри, вот я пришла!» И утром рано со всем скарбом отправляется в Мастерскую на показ. Там же и Митя Смирнов, ангел, с красавицей француженкой Наджой. Сколько мы не виделись! Интересно, помнит Фоменко об их первой встрече на заснеженном энском перекрестке?

Я застал хвост показа. Лица комиссии натянуты вселенской ответственностью перед будущим искусства. Слушаю мнения и время от времени чихаю, чтобы не засмеяться. Фома оглядывается и подмигивает:

– Ты гляди, схватишь грех на душу!

Его все это забавляет. Объявляют обед. Свои идут в буфет, а соискатели-состязатели – в фойе: к чаю и бутербродам в окружении фотогалереи актеров театра – их вожделенное будущее висеть на этих стенах. Фойе и буфет разделяет лист фанеры – оттуда несутся к голодным и дерзновенным сытные запахи. Как символично: им просто нужно перейти эту тонкую стену, как Буратино сунуть нос в дыру котла, нарисованного на ковре.

Небо свесило облака ниже нашего балкона, и все внизу заливает дождем, всю начинающую желтеть листву и сошедший с ума каштан у магазина. Он неделю назад принял внезапную краткосрочную жару за весну и расцвел повторно. Уже рядом в пожухлых пятипалых листьях литые колючие шары плодов, а на трех ветках – майские свечи в нежной листве.

Звонит Максакова:

– В Риге тучи и хмуро. Все лето ходила по пляжу впавшего в маразм курорта. Потом уехала в Мюнхен. А ты как? Скучаешь. Слышу. Надо сходить куда-нибудь. Ну, звони, мальчик, звони, не пропадай.

Еще не стемнело, и в тусклое осеннее небо недоуменно глядится расцветший каштан. К чему все это?

Пошли на прогон «Бесприданницы». В зале битком и пышно. Дождался Петр Наумович своего большого театра, нового дома. После четырех занавесов и решительных оваций повалили за кулисы. А в старом здании в зеленом зале зеленые от усталости стажеры репетируют завтрашний показ. Как мудро придумал Фома набрать стажеров – бьется-бурлит в театре новая жизнь. Заглянули к нему в библиотеку: сидит тихий в кресле, собирается ехать в университет – остатки юности сойдутся свое былое поминать.

– Присядьте хоть, Алёша, Иринушка…

Вздыхает: чудовищная загруженность. В феврале один едет в Псков на Пушкинские дни, театр отказался. Ирина обняла Хорошего, подарила ему медное елочное сердце – улыбнулся.

Зову Петра Наумовича на нашу премьеру по Бродскому.

– Прости… болею, в театр не хожу, и к вам, когда приду, не знаю, поди же у вас спектакль сырой еще?

– Лучше не будет.

– Ну все равно, приду, когда подсохнет… Романс, нет легкий марш в духе Булата: когда оно совсем подсохнет, тогда я, может быть, приду… Вот мы и развеселились, не долго нас беспокоят мертвецы. Я сегодня в Нижний не поехал на похороны: там хорошую, светлую женщину убили. Пошел на почту отправить телеграмму, написал, чтобы до десяти утра успели, а они: «В течение дня». Ну, говорю, я доплачу за срочность, но, может быть, есть кто-то, кто рукой, блядь, рукой возьмет и отнесет эту телеграмму в Дом актера?! Хотя кому там ее нести… вместе убивали, теперь вместе хоронят.

– А я дневники перечитываю, о нашей работе над Маркесом.

– Очень рекомендую издать – сожрут живьем. Впрочем, это полезно, яд в гомеопатических дозах развивает ядонезависимость. Но дозы подчас негомеопатические.

Фома часто говорит, что режиссура – профессия смертников. То, что всерьез потрясает, вызывает страх, тревогу, подлинное сострадание или ужас, – отторгается. Режиссеры – антитела. Отторжение миром. Ставка высокая, всегда конечная… И большей частью – игра на поражение.

Черная речка в Ленинграде, туда мы с папой ходили гулять.

Зима, меня, завернутого в шубку, отец везет на санках к месту дуэли Пушкина. Слева стела и справа стела – проход к мемориалу. Папа сказал, что стрелялись с этого расстояния – 6 шагов. Вряд ли так было, но смертельное расстояние впечатляло и на стеле выбиты лермонтовские стихи: «Погиб поэт, невольник чести…»

Это первое, что я выучил наизусть, еще будучи трехлеткой, и плакал взахлеб. Мой Пушкин – сосед, прогулки с папой, детская зима, лермонтовские безутешные слезы и счастье, счастье, счастье. От слов, от их райского звучания.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное