– Ну хорошо, – тогда он рвал по швам суровую нить штанов. Пойми, он человек, который орет с тремя пиано – чем громче эмоция, тем тише звук. Высшая досада – пищит, как комар, которому прищемили яйца. Грасиела прет со своими упреками, и он вынужден схватить ее за руки и держать, чтобы она не выцарапала ему черты лица. Тогда в ход идут забодайки…
– Что?
– Забодайки – так называли груди женские перед войной.
Людочка, ты меня уже извела: «Как скажете, так и сделаю – по-своему». А у героини здесь не истерика и не скандал… список страданий, мук и обвинений в стыке с признанием в любви. Миленькая, замри… Старайся не потревожить воспоминания, прикасаясь к истлевающей ткани прошлого. Иначе мелодраматуха какая-то – хуже бормотухи. Удар по слезным железам; извини, Людочка, здесь по другим местам бить надо. Вот ты говоришь о больном, о трудном, о том, что ранило… Сосредоточься, ощупывай рубец на сердце – конкретно и осторожно. Внимание направлено вовнутрь.
Реплика из звукоцеха:
– Петр Наумович, здесь какая фонограмма – Яша Хейфиц или Гершвин? У меня все смешалось уже!
– Марина, не надо бояться смешивать Гершвина с Пришвиным. Главное – их не путать. А здесь у нас «Марш Радецкого».
«И поплыла к нему в чем мать родила, как последняя подзаборная сука…» Не так плывешь, Люда, в говне можно плавать только баттерфляем! А ты, Макс, как Отелло счастлив, когда убедился: невиновна Дездемона! А себя кинжалом заколоть – ему как два пальца обоссать.
Люда, тявкаешь, как Мось и Слонка… Тьфу, слономоська, уже заговариваюсь. Не гони!
– Петр Наумович, очень долго получается, пока я с этим веером и куклой вожусь.
– Ничего не долго. Когда хочешь сыграть быстрее, играй подробнее. Она садится и три минуты снимает башмаки, три минуты, потому что застежки сложные, шнурки. И зритель в зале умирает от скуки – нельзя так долго. А почему долго? Ненаправленное действие. Ну, представь, ее любимый ждет, оба опаздывают, а она шнурки три минуты завязывает и делает это нарочно – уже сцена, есть за чем следить. Не бывает долго, когда направленно. Это необходимый элемент действия. Всегда, в любой детали, ищи, на что она направлена.
Жизнь в адрес события – какого? Очень важно помнить!
Как надо привыкнуть друг к другу, чтобы не видеть в упор. Я трижды вас позвал, вы даже не шелохнулись. Степа! Лицо в свет! А то играл хорошо, но никому этого потом не докажешь. Не кричи, Люда! Это – продышать надо. А ты, Степа, должен смотреть на нее взглядом священника, готового оприходовать прихожанку. И говори точнее и четче. Сегодня в зале будет много мяса, а мясо поглощает звук.
– А когда я сижу здесь на шкафу десять минут без света, мне чем заниматься?
– Воспринимай их, Степа, внимательно следи, как бабочкой в лучах прожекторов носится Людмила Васильевна. Однажды на спектакль впорхнула летучая мышь и заметалась по сцене. Все растерялись, зритель, разумеется, сразу забыл про спектакль. И только один актер сообразил – стал вести диалог через летучую мышь – не отрывая от нее глаз. И взял зрительское внимание. Очень живо и сильно получилось. Так, давайте остановимся. Перерыв десять минут, потом прогон всего куска.
25 декабря. Теперь главный режиссер – зритель. В половине двенадцатого Петр Наумович едет в Кремль получать орден от президента.
– Путин маленький, пришлось кланяться, когда он эту бирюльку вешал мне на шею. Там был молодой майор, мальчик двадцати трех лет, без ноги – Чечня… А с прошлым моим орденом в «Чичикове» Городничий играл.
Пока Фоменко нет, я сплю в его кабинете. Весь день до показа томимся в театре, Людмила Васильевна не снимает костюма и все ходит, ходит по коридорам.
Муат, молодой негодяй, хлестал меня по щекам. Идем в буфет, а там ТВ интервью берет, просят и меня сказать, а я не могу, выгляжу плохо, бледен от бессонницы. И тут Муат влепляет мне несколько пощечин. Я оторопел: «Обалдел, что ли?» А он говорит: «Это для румянца». Потом, до показа, я с тревогой на него поглядывал.
Смотрели хорошо, и Максакова – молодец. Получился маленький полноценный, очень живой спектакль.
На банкете сидим с Петром Наумовичем:
– Ну что, хлебнул театра, сынок? Я часто видел твой полутрагический взгляд, ты будто спрашивал: «Чему верить, Фома?! Неужто вся наша затея – лишь затянувшийся левак, укрепляющий семью?» Не грусти, мы не можем сейчас говорить подробно, позвони мне завтра с утра…
Расходимся-разъезжаемся. Максим Литовченко стоит у машины и низким, не своим голосом говорит по мобильному:
– Ну вот, Сева, сейчас ты иди спать, а я пойду искать тебе подарки.
У приятеля Максима двое детей, мама ушла в гости к подруге, а малыши бузят, не хотят спать. И папа звонит «Деду Морозу», чтобы утихомирил их.
Москва готовится к Новому году.
Эти два месяца, как «Черная речка» в московской зиме – продолжение, вернее, отражение тех летних дней. Но в театр мне еще долго не захочется. Как моллюск на песчинку, среагировал на меня этот волшебный организм. Они мечут перламутр, и я – в перламутровой тюрьме. И если у них «семейное счастие», то я здесь бастард – внебрачный, вне закона, подкидыш.