По какой-то причине отец никогда не оглядывался на кучеров, бросавших ему вызов, и только с улыбкой смотрел вперед, на дорогу.
– Большой ухаб может отбросить тебя аж на ярд, – как-то сказал он мне.
Я всегда оглядывался. Мне нравилось видеть возле колеса брички голову мощной лошади, чьи ноздри раздувались, а по шее скатывались хлопья пены.
Я помнил, как оглянулся и увидел Макферсона.
– Папа, Макферсон нас догоняет, – предупредил я.
По шоссе, догоняя нас, с грохотом мчалась двуколка с желтыми колесами; управлявший ею мужчина с бородой песочного цвета хлестал по бокам серую лошадь. В этом месте луговая дорога, по которой мы ехали, сворачивала на шоссе.
– Пусть только попробует! – пробормотал отец.
Он привстал с переднего сиденья, наклонился вперед и натянул вожжи, затем бросил быстрый взгляд туда, где ярдах в ста от нас луговая дорога выходила на шоссе, пересекая канаву, мостиком через которую служила водопропускная труба. Дальше луговая дорога снова расходилась с шоссе, но по трубе мог пройти только один экипаж.
– Вперед, красавец! – закричал отец и хлестнул Принца кнутом.
Крупный конь перешел на еще более широкий шаг, шоссе стремительно приближалось.
– Дорогу, черт подери! – закричал Макферсон. – Уступи дорогу или катись в преисподнюю ко всем чертям, Маршалл!
Мистер Макферсон был старейшиной церкви и все знал о преисподней и вечном проклятии, но он ничего не знал о Принце.
– Я тебя в пух и прах разнесу! – крикнул в ответ отец. – Гоп! Гоп!
И Принц выжал из себя те самые последние силы, которые, как знал отец, у него еще оставались. Бричка пролетела прямо под носам серой лошадки Макферсона, вырвалась на шоссе, пересекла трубу, подняв за собой клубы пыли, и вернулась на тихий луговой тракт, а Макферсон по-прежнему чертыхался у нас за спиной, размахивая кнутом.
– Черт бы его побрал! – воскликнул отец. – Думал меня обойти. Будь я на дрожках, я бы ему еще не такое показал.
Отец всегда ругался по дороге на пикник воскресной школы.
– Ты не забыл, куда мы едем? – укоряла его мать.
– Ладно, – согласился отец и тут же снова воскликнул: – Черт подери! Вон едет Роджерс на своей новой чалой. Гоп! Гоп!
Но мы уже преодолели последний подъем, и внизу перед нами раскинулась лужайка для пикника. Возле нее протекала речка. Косая тень пересекавшего ее огромного железнодорожного моста подрагивала на воде и оставалась неподвижной на прибрежной траве.
На лужайке уже резвились дети. Склонившись над корзинами, взрослые распаковывали чашки и тарелки, вынимали из бумажных пакетов пироги и раскладывали на подносах бутерброды.
Лошади, привязанные к ограде, огибавшей ближайший холм, отдыхали, опустив голову, в расстегнутой упряжи. Иногда они потряхивали торбами с овсом и фыркали, пытаясь избавиться от набившейся в ноздри пыли. Внизу, в тени моста, между столбами стояли повозки и экипажи.
Отец заехал на свободное место между двумя рядами этих огромных столбов, и мы соскочили еще до того, как он крикнул: «Тпру, стой!» – и туго натянул вожжи, остановив лошадь.
Я побежал к речке. Мне доставляло удовольствие просто смотреть на нее. На быстрой воде вокруг прямых стеблей камыша образовывалась рябь. Плоские листья тростника шевелили острыми кончиками по поверхности воды, а из глубины то и дело поднимались серебристые пузырьки, от которых по воде расходилась легкая зыбь.
По берегам росли старые красные эвкалипты, их кривые ветви простирались над водой – иногда так низко, что течение подхватывало их листья и тянуло за собой, а потом снова отпускало. Корни сухих упавших в реку деревьев выступали из заросших травой ям, в которых они когда-то росли, гордо устремляясь к небу. По их высохшим корням можно было подняться, как по ступенькам, и, забравшись наверх, смотреть, как ствол скрывается под водой. Я любил трогать эти выбеленные солнцем, потрескавшиеся от дождя стволы, внимательно разглядывать структуру старого дерева в поисках следов когтей опоссума или просто представлять себе дерево живым и зеленым, каким оно было, когда росло.
На противоположном берегу речки в густой траве стояли волы и, подняв головы, смотрели на меня. Из зарослей тростника тяжело взлетел голубой журавль; потом подошла Мэри и велела мне возвращаться к бричке и готовиться к состязаниям. Я не сомневался в своей победе, о чем незамедлительно сообщил ей, пока мы шли, держась за руки, к маме, которая сидела на земле возле брички и готовила завтрак. Она расстелила на траве скатерть, и отец, стоя возле нее на коленях, срезал куски холодного мяса с бараньей ноги. Он не доверял мясу, купленному у мясника, и утверждал, что хорошая баранина бывает лишь в том случае, если овцу зарезали сытой, только что приведенной прямо с пастбища.
– У мясника их держат в тесных загонах, да еще собаки кусают, – говорил он. – Живого места не остается. Если овцу по нескольку дней не кормить, она, естественно, спадет с тела.
Сейчас он что-то бормотал над бараньей ногой и вертел ее то так, то эдак на тарелке.
– Когда эта овечка была жива, – сказал он мне, – она так же любила покушать, как и я. Садись, поешь.