Идя задним ходом, корабль получил на корме основательную пробоину. В третий класс начала проникать вода, еще немного, и пассажиров охватила бы паника. К счастью, офицерам удалось сохранить порядок, правда, с помощью одного французского боксера, который случайно оказался в числе пассажиров и авторитета которого оказалось достаточно, чтобы остановить панику.
Нам всем предложили спуститься в каюты и надеть спасательные пояса. У меня было не очень приятное ощущение, когда я поднимался наверх среди беспорядочно снующей толпы. Очень хотелось оказаться на палубе как можно скорее, но я понимал, что малейшая попытка ускорить общее движение или пройти впереди других в эти минуты не только акт трусости, но и прямая угроза общему благополучию. Усилием воли я заставлял себя уступать дорогу и подниматься наверх размеренным шагом.
На палубе мы не узнали ничего нового. Корабль постепенно заливало водой, и переборки грозили вот-вот рухнуть. Плотник из корабельной команды делал героические усилия, чтобы спасти положение (его попытки увенчались успехом: переборки действительно выдержали переезд через Ла-Манш, и мы благополучно добрались до Гавра). В ту ночь всем приказали остаться на палубе. Мы спали, не снимая спасательных поясов, каждый около шлюпки, в которой ему предназначалось место в случае катастрофы. Помню, что ночью кто-то уронил мне на голову бутылку.
На следующее утро мы без всяких приключений высадились в Гавре. Оказалось, что корабль поврежден гораздо серьезнее, чем предполагалось: понадобилось несколько месяцев на то, чтобы привести его в порядок и снова спустить на воду. На берегу меня ждала почта и в том числе письмо от Фреше с сообщением, что он предпочел бы встретиться со мной немного позже. Недолго думая, я вновь пересек Ла-Манш, высадился в Саутгемптоне и поехал в Кембридж.
В Кембридже я застал нескольких своих старых друзей. Д-р Бернар Мусцио охотно приютил меня у себя. И он и его жена занимались психологией и работали в Австралии. Я познакомился с ними еще в студенческие годы в Кембридже; позднее, во время войны, они приезжали в Бостон с английской военной миссией. Я навестил еще некоторых знакомых и побывал у Харди, который как раз собирался переехать в Оксфорд, где он получил кафедру.
Вообще я убедился, что в Кембридже меня не забыли. Во всяком случае, старые друзья встретили меня с такой сердечностью, о которой я не смел и мечтать в Гарварде. Официально я никогда не числился студентом Кембриджа. В свое время мне просто разрешили посещать лекции, не требуя выполнения никаких формальностей, поскольку об этом существовала специальная договоренность между Гарвардским и Кембриджским университетами. Несколько лет спустя я как-то спросил у Джесси Уайтхед, дочери Альфреда Норта Уайтхеда, имею ли я право называться кембриджцем. «Мне кажется, что в вашем положении, — сказала она, — правильнее всего считать себя незаконным сыном alma mater[29]». Теперь я с радостью убедился, что alma mater гостеприимно принимает в своем доме внебрачных детей.
Пробыв несколько дней в Кембридже, я уехал в Париж. Дешевая гостиница неподалеку от Лувра, в которой я остановился, поражала отвратительными санитарно-гигиеническими условиями. Но вегетарианские привычки не причиняли мне в Париже особенных хлопот: на каждом шагу здесь встречались дешевые рестораны, в которых подавали доброкачественные и вкусные овощные блюда. В отличие от Кембриджа, никаких друзей в Париже у меня не было, французским языком я владел ровно настолько, чтобы кое-как объясниться, может быть, поэтому парижские дома казались мне укрепленными крепостями, выстроившимися сомкнутым строем по обеим сторонам улиц и совершенно неприступными для иностранца. Оживленные кафе, попадавшиеся на каждом шагу, и своеобразная уличная жизнь ежеминутно ранили мой юношеский пуританизм. Я чувствовал себя несчастным и мечтал о возвращении домой. Все свободное время, а у меня его было более чем достаточно, я бродил по городу, иногда заходя в музеи. Особенно привлекательным казался мне Музей Центральной школы искусств и ремесел (Ecole Centrale des Arts-et-Metiers). Я узнал о его существовании от одного американского друга, не раз бывавшего во Франции. Он рассказывал, что в этом музее, где покрытые пылью экспонаты расставлены с типично французской бессистемностью, собраны любопытные реликвии, связанные с великими изобретениями XIX столетия, и различные приборы, с помощью которых производились наиболее замечательные научные эксперименты.