Ну, мы все собрались и пошли. И привели нас под Адама, к мосту. И сюда всех выгоняли. И мы стояли, може, полдня. Аж холодно стало. Дети начали дрожать, плакать. Тут — едет такси из города. А полномоченный был в городе. И Экарт. Это полномоченный и Экарт приехали на такси.
Мы стоим на этой стороне моста, от Адама, а такси стало на той стороне. Сразу повылезли они, и Экарт будет спрашивать:
— Полномоченный, какие это люди? Что ты собрал всех?
А он:
— У-у-у! Вшистки [41]бандиты!
Мои детки маленькие — „бандиты“. А Экарт опять будет спрашивать:
— А где ж те полицейские пострадавшие, сожженные партизанами?
— А-а-а, Сонечка, — будет кричать староста — иди сюда!
А там другую, третью… вызвал что-то человек пять полицейских семей…
А что ж с нами делать? Хотели нас загнать в Адамово гумно, пожечь. Открыли гумно то, поглядели, что там полно хлеба еще немолоченного и сена, — не поместятся, почти двести человек. Старые, малые, хлопцы, девчата — все вместе, кто только был дома. Не поместятся. Закрыли гумно. А полномоченный говорит:
— Их на цмэнтаж [42]гоните, там убивать, на цмэнтаже. И погнали нас всех, как овечек, во двор. Закрыли.
Кругом немцы нас обступили. Начали нас по десять человек все выгонять.
Я — семь душ — шла в три очереди. Сразу меня с хлопчиком — я его на руках несу. А после в другую очередь два человека, и третью — тоже. Со мною все не шли, потому что все люди вертелись там, плакали, волосы рвали…
И тогда погнали нас на моглицы [43].
А я его под себя, замотала и упала на него
И паспорт я показывала, что ни в чем мы не виноваты. Невзрослая семья еще.
И это ему пуля через ухо и через шею, три раны. И чувствую, как кровь кап-кап-кап… И паспорт мой весь был в крови.
Ну вот, нас перебили, после — других гнали. Стали, постояли, говорит:
— Вшистким капут. Постояли, покурили и ушли.
Ям они не копали. Прямо пригонят десять человек, положат на землю… И мы ложимся… Понятно: чтоб человек не видел эти пули. Этак все в голову, в голову…
Когда моих детей поубивали потом — я уже не видела и не слышала, потому что не подымалась.
Всех перебили, только одна женщина… Детей ее побили, она видит, что их побили, а сама скинула валенки и бегом в Поречье. Те уже не гнались за нею и не убили. Но все равно сохла, сохла она и померла.
А тогда уже назавтра посгоняли подводы, мужчин, выкопали яму такую велькую, как бурт, и тогда все эти трупы постаскивали и позакрывали. Не из нашей деревни мужчины, воробьевские и рязановские. У нас не было подвод. Наши которые мужчины были, то они поехали на вывозку в лес. Только женщины были дома…»
Говорят, что близость судеб делает людей душевно похожими. Если это правда, то сын Марии Федоровны Сосновской, Сосновский Александр Антонович, — неплохая иллюстрация такой закономерности. Сходство их настолько заметное, что начинаешь думать, что, может, тогда, на кладбище, когда мать второй раз подарила Саше жизнь, может, тогда и приобрел он это удивительное сходство. Оно — ив прямоте характера, и в манере говорить напрямик, словно идти по пахоте с тяжелою ношею на плечах. А шаги направлены все к ней, к матери. Даже теперь, через тридцать лет после того.
«…Тогда мне было пять лет. Я помню, как мы сидели с братом маленьким в хате. Зашел немец — мы попугались. Да к матери подхватились вдвоем. Он постоял, сказал матери собираться…»
А там, на кладбище, во время расстрела, когда мать заслонила Сашу собой, мальчика словно волной накрыло испокон вечное ощущение материнской опеки, чувство безопасности у ее груди. Саша припоминает:
«…А я все матери своей:
— Додому, говорю, пойдем.
А мать возьмет меня за руку, сожмет:. — Лежи, не отзывайся.
Когда всех перебили, пошли в деревню те немцы. Давай по хатам ходить, кур брать, поросенков, начали грабить. Слышно было нам на кладбище, как они грабили тут все.
Ну, а как уехали, мы все встали. Холодно было. Я раздетый был вот так. Мать с большей девочки пальтишко сняла, это, я его надел, оставил мать и бегом домой. Прибежал, сел на дворе и жду — придет мать…
Уже немцев нема, немцы уехали в город, село пустое, только двери скрипят — ветер расходился, прямо страшно так…
Ну, я сидел, стемнело уже, а мать не дошла до своей хаты, а к матери своей зашла. А там, в той хате, соседка была, лет восьмидесяти старушка, дак мама скрашивает:
— Може, видели, как хлопчик какой-нибудь тут бежал?
— Видела, говорит, бежал какой-то.
— Идите, бабка, его приведите. Пришла бабка, за руку меня тянет:
— Пойдем до нас… — А я упираюсь, не хочу идти. Говорю:
— Откройте мне, я пойду в нашу хату. Ну, а она меня за руку и повела туда.
Две недели мы там так лежали, никакой перевязки, ничего. Боялись ехать к доктору: убивали нас немцы и опять к ним ехать, — добьют, страшно все-таки. А потом все-таки решили: так не так — а надо ехать.