Кэри дышала рядом со мной; близнецы шептались в соседней комнате; собака вздрагивала на полу, охотясь во сне за белкой, которую никогда не могла поймать.
Я закрыл глаза, сделал глубокий вдох и создал свой день: все, что мне могло хоть как-то понадобиться – каждого человека и каждое переживание, – чтобы заставить проявиться мои намерения.
У меня уже было все, чего я хотел, так что мое намерение было – сохранить: жену, детей, карьеру, веру.
Я слышал, говорят, что мы ничего не сохраняем. Я слышал, говорят, будто хорошо терять то, что мы больше всего боимся потерять.
Покой и безопасность, думал я. Изобилие и радость.
Звучит как молитва, но не молитва. Молитва, по крайней мере, того типа, которую я практиковал в своем католическом детстве, ощущалась скорее как вымаливание. Ощущалась скорее как «
Покой и безопасность, изобилие и радость. Мантра во время пробежки. Мое тело становилось сильнее с каждым километром, с каждой петлей вокруг парка, одиннадцать километров вместо восьми, ветер остужает меня, последний подъем на последний холм, я мог бы с легкостью пробежать еще пять километров, мог бы добежать до дома матери в Квинсе и вернуться обратно – и с этой мыслью я вспомнил, что сегодня за день, почему на улицах так мало людей. Утро четверга, но никто не идет на работу.
После завтрака я взял детей с собой в кондитерскую. Большинство магазинов были закрыты, только не кондитерская, не лавка мясника; в мелких деталях этот день приоткрывал свою сущность. Четверг, который кажется воскресеньем, если не считать отсутствия церковных колоколов. Длинная очередь в кондитерскую, увы, тыквенный пирог уже закончился. Что ж, тогда чизкейк. И черно-белое печенье напополам детям. Они препирались из-за ванильной половинки – Люси жаловалась, что Винсент откусил слишком большой кусок, – и оставили мне шоколадную сторону черно-белого кружка, как я лично считаю, утешительный приз.
Ничего удивительного, я вполне мог позабыть, что́ это был за день. В конце концов, я
Теперь, когда были Кэри и близнецы, моя мать больше не нуждалась в других; за столом и так трагедий хоть отбавляй. Конечно, за ним незримо присутствовал мой отец, он-то был всегда, а компанию ему составляла семья Кэри («Отец, мать, сестра, разбились все разом, вот так-то», – говорила мать людям, ища в их лицах сочувствие, которое могла бы с толикой воображения отнести на свой счет), и еще сами близнецы («Бедняжки, у их матери проблемы, ну, вы понимаете», – и она оставляла слушателям додумывать остаток истории), так что матери больше не было нужды приглашать никого другого, хотя она по-прежнему продолжала поглядывать в окошко, выясняя, кто еще из пожилых соседей остался «совершенно один» и наверняка придет к ней в гости на следующий день.
Всегда – посещение кладбища, никогда – вместе. Это первое, что мать делала с утра, без меня. Спустя десять минут из окна своей спальни я видел, как она возлагает цветы на могилу отца. В те первые несколько лет, когда горечь от смерти отца была внове, когда чувство вины было совершенно непереносимым, это была наихудшая, наиболее тонкая форма жестокости.
На полу меня нашла Люси. Она указала на меня пальцем и рассмеялась. Я завернулся в полотенце.
Она подошла ко мне; она хотела знать, почему я плачу.
– Я не плачу, – возразил я. – У меня лицо мокрое.
– Это и значит плакать.
– Не всегда, – возразил я.
– Засмейся сильно, – сказала она. Это была игра, которой ее научила Кэри, игра, в которую Кэри в детстве играла с отцом.
– Ладно, – сказал я. – Тогда сделай что-нибудь забавное.
– Просто засмейся сильно.
– Заставь меня.
– Засмейся сильно! – воскликнула она и топнула ногой по полу.
Я закрыл глаза, схватился за живот и притворно захохотал.
Она выглядела довольной.
– А теперь засмейся чуть-чуть.
Я тихонько хихикнул, и это ее удовлетворило.
– Заплачь чуть-чуть, – сказала она, и я скроил печальную рожицу, и стал потихоньку всхлипывать и шмыгать носом, и она сказала: «Ладно, сойдет», – и я перестал притворяться, а потом она сказала: «А теперь заплачь сильно!», и я закрыл глаза, закрыл лицо ладонями, затрясся и стал издавать звуки рыданий – звуки, в которых кто угодно, кроме ребенка, разобрал бы притворство, – и Люси отняла ладони от моего лица и сказала: «Нет! Все хорошо! Перестань плакать! Пожалуйста, перестань!», и я улыбнулся ей, чтобы показать, что со мной все в порядке.