В кресле напротив уже не было драматургини, только голубела вмятина на мягком сиденье. В кудрях амурчиков запутались темные блики. Тревожно белели кругленькие лица японочек. Вот он сюрреализм жизни: была драматургиня и нету. Внезапно странная мысль посетила Полетаева: а не самую ли нечистую силу он растревожил? Стайка мурашек засуетилась на его коже. Накинется сейчас на Полетаева сзади поднявшийся из гроба страшный вурдалак, завоет: "Поднимите мне веки!"
Полетаев в страхе оглянулся и вздрогнул: драматургиня, обнажив грудь, полулежала на тахте.
— Приласкай меня, милый, — попросила она измученно, — душа болит.
Полетаев опасливо подсел к ней…
— Душа?
— Что ты смотришь на меня так странно?
…и осторожно, как травматолог, взял в руки ее обтянутую лосинами крепкую икру.
— А он не придет?
— Он?! — Драматургиня побледнела и высвободила ногу из его ледяных ладоней.
— Почему ты так решил?
Побледнел и Полетаев.
— Я это… пойду, — сказал он, вставая. И, стараясь не поворачиваться спиной к малоосвещенной части комнаты, стал продвигаться к двери.
— Куда? Куда? — стенала на тахте драматургиня.
— За деньгами! — уже из прихожей крикнул он. — В Париж!
И, захлопнув за собой дверь, ощутил себя спасенным. Сюда уж вурдалак не прорвется!
Нас не догонят.
* * *
— Я тебе кое-что к ужину принес, — сказал Полетаев, доставая из пакета бутылку конька.
— С чего бы? — удивилась Эмма Феликсовна. — Что-то не припомню, чтобы ты хоть раз так расщедрился.
— Мама прислала, балует своего олуха.
— Олух и есть.
— Темная ты женщина, честное слово, если хочешь знать, в литературе имеется такой прием: говоришь "олуха", а подразумеваешь…
— Гения, конечно.
— Я был неправ, ты не темная, а очень даже умнейшая.
— Конечно, умнейшая. Говоришь" мама прислала", а подразумеваешь" у Эммы из бара стащил и ей же подарил".
— Что?!
— У меня все бутылки пересчитаны, а твои замашки я давно изучила. И на специальном листке я все бутылки выпитые "галочками" отмечаю.
— Ну ты и…
— А как не досчитаюсь одной-другой, значит Полетаев стащил.
— Жадная ты все-таки. Нет у тебя никакой широты душевной, у тебя небось и кусочки сахара все пересчитаны.
— И самая малая вещь свой счет любит.
— Никакого романтизма у тебя нет, никакого полета души, чтобы вот так взять и просто, без всякой задней мысли, подарить мне…
— Подарить?! С чего это!? Ты и так меня обдираешь, объедаешь и обираешь!
— Жмотина, тьфу.
— А ты меня прям забросал подарками!
— Я нищий. Но я сам подарок.
— Ладно, — Эмка улыбнулась примирительно, — давай действительно выпьем коньяка, гений ты мой недоделанный!
…И вот, когда захмелевшая, раскинув белые руки и ноги, погрузилась она в сон, когда забулькало ее сомье горло, когда поплыли по квартире лунные пузыри, нырнул Полетаев, точно ловец жемчуга, в темноту, ловко вскрыл ящичек туалетного столика и, часто, прерывисто дыша, извлек оттуда толстенное обручальное кольцо с бриллиантами…
Нет, я не могу смириться с тем, что несчастный зритель не увидит мою пьесу, не будет плакать и рыдать от смеха, не выйдет из громокипящего аплодисментами зала просветленным!
…Аккуратно завернул кольцо в салфетку, опустил на самое дно брючного кармана, предварительно пошарив потными пальцами — а не дырявый ли он — и, глотнув воздуха, струящегося из приоткрытого окна, на цыпочках вернулся в кухню, где оставленная в пепельнице еще дымилась его сигарета.
В аквариуме комнаты все так же булькало и пузырилось.
Полетаев сделал затяжку, погасил сигарету, и, взяв другую салфетку, написал на ней крупными буквами шариковой ручкой, подвешенной на шнурке над столиком, видимо как раз для постоянного учета дебетов и кредетов, (Полетаев грустно улыбнулся): "Эмма. Я понял, мы должны быть вместе. А твое обручальное кольцо, кабы оно мне не напоминало о твоих бывших мужьях, я выбросил в унитаз и воду спустил!!! Твой грызунчик".
Проснулась ли Эмка, когда хлопнула входная дверь, осталось загадкой.
* * *