Читаем И хлебом испытаний… полностью

И с чувством настороженности, готовый убежать и защищаться, пересек я открытое пространство двора, обогнул левый флигель и вслед за этой девчонкой стал карабкаться по отвесной ржавой лестнице на чердак каретника.

Здесь все было как до войны: пыльные лучи тусклого света, входящие через треугольное слуховое оконце, таинственный запах необитаемости и тлена, какая-то особая, слегка несвежая чердачная тишина. Может быть, мы с ней первыми после блокадной зимы пришли на этот чердак, бывший когда-то местом сборищ окрестной детворы. И наверное, поэтому нас обступило неуютное выморочное одиночество. И оно сразу сблизило нас; ослабло, почти исчезло мое чувство звериной настороженности.

— Садись, — полушепотом произнесла она, протянула мне весь хлеб и сама села на низкую колченогую скамейку под треугольником слухового окна; пыльный свет на миг попал ей в лицо, и в глазах вспыхнули и погасли грозовые искры.

Я ощутил ни на что не похожую, живую тяжесть хлеба в ладони, и горячий, тошнотворный спазм сдавил желудок и все внутренности так, что подкосились ноги. Я почти упал на скамейку, дрожащими пальцами выдрал кусок липкого мякиша из середины этой невероятной краюхи и стал запихивать в судорожно дергающийся рот. И все пропало перед глазами, сознание померкло, не воспринимая беленые перекрестья деревянных балок, тускнеющих в пыльном чердачном свете, не ощущая присутствия этой девчонки с тревожно-некрасивым лицом и остановившимися глазами. Пальцы раздирали хлеб, зубы, расшатанные цингой, вдруг окрепнув, кусали, перетирали и мяли, и я давился непрожеванными кусками, задыхаясь от какого-то яростного, жестокого чувства, — так хищник, наверное, рвет и терзает еще живую жертву. И мне казалось, что краюха трепещет и бьется в руках.

Потом наваждение прошло, я словно очнулся от обморока, увидел истерзанную краюху в руке, увидел тусклый пыльный свет на перекрестьях беленых чердачных балок и увидел ее лицо…

Некрасивый большой рот напряженно кривился, а в неподвижных глазах застыли сострадание, испуг и отвращение — так смотрят на бьющуюся в последних судорогах кошку, которую переехал автомобиль. Но я не был кошкой, да и не водилось кошек тогда в Ленинграде, они исчезли еще в первую блокадную зиму. Я не был кошкой, но ощутил злобную ярость и позорную беспомощность… Господи, я, наверное, отдал бы полжизни, чтобы она не смотрела так; я готов был броситься на нее и убить; я корчился от мучительного стыда, но больше всего я хотел есть. И, уже даже не презирая себя за унизительную покорность, я снова стал есть этот хлеб под ее сострадающим, испуганным, изливающим отвращение взглядом.

С тех пор и преследует меня за едой чувство злобной прости и позорной беспомощности, закрепленное до прочности инстинкта последующими голодовками. И всякий раз, даже при мысли о том, что надо поесть, и испытываю мучительное неудобство…

Улица Маяковского — бывшая Надеждинская — влекла меня вниз, к Кирочной. Нужно было поесть, нужно было к отцу. Первое было проще.

На углу Рылеева, в подвальчике, издавна находился молочный буфет, он почти всегда пустовал, потому что место это не отличалось бойкостью, — ни учреждений, ни магазинов вокруг, да и предлагал буфет только кефир, пареные сосиски и бледно-сиреневый «кофе с молоком». И я надеялся, что поем там без помех.

Ускорив шаги, я пересек улицу и подошел к подвальчику на углу. Три серые истертые ступени вели вниз, к давно не крашенной бурой двери, за пыльным стеклом бумажка с неровной карандашной надписью оповещала, что «закрыто по техническим причинам». Я даже не испытал досады, да и чувство голода и опьянения уже притупилось. Но вдруг чудовищная пустота разверзлась во мне, будто сию минуту на этом сумрачном перекрестке рухнули все мои надежды. Я даже усмехнулся от идиотизма этого ощущения, переминаясь с ноги на ногу и озираясь по сторонам, — ни дать ни взять растерянный провинциал, заплутавший в большом городе. И ни один прохожий не мог бы объяснять мне дорогу, потому что идти стало некуда.

Я не самый мужественный человек на свете. Но судьба, складывалась так, что я слишком многого пугался, и большие дозы испуга постепенно выработали во мне своеобразный оптимизм. Я стал непробиваемым оптимистом и свято верил, что, каким бы страшным ни было приключившееся, впереди непременно подвернется что-нибудь еще пострашнее. Таким образом, в жизни осталось весьма немного вещей, которые могли бы меня пошатнуть. Но когда настигало это чувство безысходней-шей пустоты, когда ничего нельзя сделать, когда даже идти некуда, я испытывал настоящий страх.

Перейти на страницу:

Похожие книги