Читаем И хлебом испытаний… полностью

Память сытых людей по-рабски коротка и беспечна. Но мне приходилось замечать, как многие виновато отводят взгляд от брошенного, пропадающего хлеба.

Если вы долго и трудно голодали в юности, то, как бы сыто ни жилось вам теперь, как бы равнодушно ни относились вы к еде, в вас все равно остается, даже скрытое от вас самих, молитвенное отношение к пище. Оно неизбывно и цепко, как неосознанное суеверие, сидит где-то в сознании или подсознании, а может быть, глубже — в соках желез и крови, в клетках, навек хранящих память о годах невзгод. И эта клеточная память, это суеверие проявляется в ваших привычках — хотите вы этого или нет.

Я был довольно безразличен к еде, ел мало и нерегулярно, но что-то осталось во мне от тех изнурительных голодных лет. Какой-то атавистический животный инстинкт вдруг просыпался во время еды, и я испытывал мучительное неудобство, если ел не один. Я мог обедать в шумных столовых и унылых забегаловках, одинаково равнодушно принимал моченую сардельку со стаканом кефира и нежнейшую, обжаренную на вертеле вырезку с марочным вином, — посторонние люди не мешали мне… Но как только рядом со мной во время еды оказывался знакомый человек — сразу начинались мучения. Кусок застревал в горле, и появлялось смешанное ощущение яростной злобы хищного пса, в окружении себе подобных грызущего кость, и позорной беспомощности, будто в два часа пополудни посреди наполненного людьми зала итальянской живописи Эрмитажа я вдруг наделал в штаны. Я понимал, что все эти ощущения чистый идиотизм, но ничего не мог поделать с собой, — ярость и стыд всегда настигали меня за едой под взглядом знакомых людей. И это началось не вчера…

Чахоточным маем сорок второго года, когда смертные испытания замы были уже позади, но ужас смерти еще сидел в памяти, как дистрофия в истощенном организме, я слонялся по улице босой, в потертых до прозрачности вельветовых штанах, купленных еще до войны и теперь доходивших только до колен. Видимо, даже в голод я рос, хотя и противоестественно ощущал свой организм как что-то постороннее, доставляющее неудобство почти постоянным поносом, зудом неисчислимых прыщей, струпьями, покрывавшими грудь и лицо. Наверное, я был омерзителен и страшен на взгляд современного человека. Скелет, покрытый синюшной прыщавой кожей, в коротких белесых штанах и застиранной исподней рубашке из желтой фланели, с неровно выстриженной тупыми домашними ножницами головой, тоже покрытой струпьями. Но все равно май сорок второго запомнился мне как самое счастливое время детства. Я возвращался к жизни, и даже телесная слабость, которую я постоянно ощущал, доставляла болезненное удовольствие, потому что с каждым днем преодолевалась все легче. С каждым днем я все дальше отходил от парадной своего дома, и у меня хватало сил возвратиться. Из подъездов окрестных домов вылезали другие мальчишки, замотанные в лохмотья, и, прислонившись к степам домов, щурились на солнце мутными подслеповатыми, как у недельных щенков, глазами, Мы обменивались недоверчивыми взглядами, потому что за темную страшную зиму перезабыли друг друга, будто протекла тысяча лет, — голод отшибает память.

Нас тянуло к перекрестку, где были магазин и булочная. Как голодные псы, провожали мы тоскливыми вожделеющими взглядами людей, уносящих свой пайковый хлеб.

Не было никакой надежды на подаяние — все были одинаково истощены, а рассчитывать на сердобольность даже не приходило на ум, но меня магнитом влекло к булочной. И с тупым упорством бездомного голодного пса я торчал у дверей, сумрачным звериным сознанием на что-то надеясь.

И чудо пришло…

Я переминался у булочной, и хилое послеполуденное солнце чуть пригревало шею и лицо, облегчая зуд, разъедавший прыщавую кожу. На перекрестке поэтов было тихо, как перед обстрелом, в этот предвечерний час. И почти никто не заходил в булочную — люди выкупали хлеб с утра. Я стоял на необычно пустом, даже для обезлюдевшего города, перекрестке. От жидких серовато-охряных бликов солнца на треснутых плитах тротуара, от ощущения стихшего зуда, от привычного чувства голода и легкого головокружения меня обволокла туманная истома, и я сел прямо под окном булочной, заложенным мешками с песком. Перекресток дрогнул и скривился перед глазами, но только на миг, потом все стало четким и ясным — трещины тротуарных плит, афишная круглая тумба в лохмотьях серой плакатной бумаги, уцелевшие пыльные стекла в окнах дома напротив. Спокойным и легким стало дыхание, и в меня вдруг вошло тихое умиротворение.

Я ни о чем не думал и ничего не хотел — зауряднейший миг застыл, как мыльный пузырь на кончике соломинки, отразил в радужных бликах своими невесомыми стенками все вокруг и бесшумно лопнул, — я ощутил, что я есть, что я жив… Это был миг особенной полноты бытия, миг высшего постижения, когда подросток с голодным сумеречным полусознанием вдруг без слов и мыслей — на едином вздохе — постиг Время.

Перейти на страницу:

Похожие книги