— Феша! Фе-еш! — зовет Минеевна, сама в себя вслушивается: затяжелела. Ежели брат о том узнает — убьет. Собирался выдать замуж за оружейного старшину, да порченую-то кто возьмет? Первый муж хворый попался. И года не пожил — занемог, помер. Легко, весело жилось вдове, пока не оплошала. Теперь вот к Агафье бежать надо: пускай плод вытравляет. Сама себе большая была бы, так разве решилась бы на это? Хочется ребеночка ласкать, грудью кормить хочется. Кто позволит — не в браке нажит. А Гаврюша не шьет, не порет. Да что он может? Своя кочерга, законная, вокруг шеи обвязана. Брось ее — по всему городу пойдут пересуды. И жалостлив больно: мол, столько лет с Егоровной прожил. Жалеет воблу свою. Минеевну не жалеет.
«Пойду назло ему к знахарке, возьму отравы! Идти надо, пока не поздно, — в который раз велит себе Минеевна, но цыган не спускает с нее внимательных глаз. — У, нехристь!»
— Фешуня! — снова зовет она.
— Чего тебе? — отзывается наконец та.
Все опостылело. Грех, грех! Вместе со сношенькой грешили — каяться одной приходится. Ей что, порожняя ходит. А в случае чего обрадует Семена: твой, мол, тот и уши распустит. Поверит, да еще и радехонек будет. Мужики, они все лопоухие. Любого вокруг пальца обвести можно. «А что же я? Цыган-то вон как облизывается на меня!» Марья Минеевна, час или два недвижно сидевшая на лежанке, рывком поднялась и побежала к Феше.
— Придумала я! Ох как хитро придумала! — тиская и кружа сноху по комнате, кричала она.
— Что придумала-то? — сдержанно улыбнулась Феша. Ей тоже край нужно вырваться в город. Иванушка сидит, наверно, один в нетопленной избе, не накормлен, не угоен. Бедный, бедный! Отчего сводит судьба не с теми, кто сердцу дорог? И немолод он, ровесник Семену, а как сладко с ним, как радостно! И у него сразу лицо оживает. А колокольный бас мягчеет, гладит бархатно, еще больше синеют глубокие сумрачные глаза. Взглянуть бы в них разок… нет, всегда, до последнего часу смотреться. Ванюшка, сокол!
— Что придумала-то? Сказывай!
— По рыжему соскучилась? Не скажу. Терпи до завтра. — И не сказала, ушла и сама своей тайной проказе смеялась.
Грохнул барабан в конце улицы. Треск его встряхнул Фешу. Минеевна уж спала, третий сон видела. Перекликнулись сторожа. Процокал конный патруль. Спи спокойно, сибирский град стольный! Враг тебя врасплох не застанет. Сторожа, драгуны, казаки, да и прочий люд — только гаркни! — в один миг под ружье станут. Стрелять-то каждый умеет: не зря ж оружейная слобода в Тобольске. Не для одних служивых ладят ружья.
Утром, едва ударила рассветная пушка, Минеевна велела топить баню.
Топил Пахом. Цыган ходил около, в чаны, в ведра и шайки заглядывал: нет ли какого подвоха. Кухарка Наталья принесла большой лагун квасу — вздавать на каменку.
— Ох, тёпа! — спохватилась она, когда женщины вошли в предбанник. — Веники-то не принесла.
— Не хлопочи, — сказала Минеевна. — Принесем сами! Ступай!
Белела банька гладко струганным тесом, пахла смородинным листом, мятой. Белели непорченые тела женские: одно узкое, как у щучки, столь же гибкое, другое — плотное, богатое. Создала же природа такое чудо — тело женское! Каждый волосок, каждая жилка в этом теле трепещет. Все ладно в нем, все зовуще. Сосуд дьяволов! Но как дивно, как совершенно слеплен этот сосуд! Уж тут гончар, его слепивший, не поскупился, оказал весь свой талант, излил все чувства. Но более всего потрудился тот, кто вложил в тело грешное разум женский, непостоянный разум, коварный! Он точно змейка: играет, свивается на солнышке, да как взметнется, хоть стерегись, хоть нет — яд уж в тебе. Смертельный, неизлечимый яд! Но кто из нас хоть раз испугался своей участи! И видим гибель, а идем на нее осознанно. Да если б и захотели сдержаться — где взять силы? Так и Янко, душа пропащая. Ему от яда нет спасения. Пропал, пропал!
Ах как вкусно пахнет баня! Как влекуще вода плещется! Через неплотно прикрытую дверь предбанника вытекает на улицу парок. Над трубою солнышко ходит, горизонт клюквенно красен, сулит радость человеку день наступающий. Янко жадно вдыхает мятно-смородинный воздух, пар вдыхает — тот пар обтекал тела женщин! Янко молод и еще не знал женщины. Томно ему, кружливо!
А в бане — хохот русалочий, в бане — возня, плеск, шлеп. Распахнулась дверь предбанника, ударив сторожа по лбу. На пороге возникла царица с мокрыми волосами.
— Подглядываешь? — захохотала Минеевна и — гладкой ладонью цыгана по пересохшим губам. Глядит с усмешкой, бедром поводит. — Неси веники! Парить будешь. Да живо! Слышь?
Цыган, шатаясь, едва выволокся из банной ограды — шел, земли под собой не чуя, в глазах круги растекались. В руках, в ногах пропала сила. Полез за вениками на пятры — оступился, рассек лоб и лишь на полу у сусека пришел в себя. Сорвал с шеста пару душистых веников, осторожно заглянул в предбанник. Минеевны там не было. Янко поскребся в парную. Там уж квасом плеснули в каменку, поддали еще.
— Янко, где ты? — донеслось из плотного белого марева. — Подай веник!