Читаем Грустный шут полностью

Пинелли расписывает выдуманный свой мир. Не греет этот мир князя. Мало в нем русского, мало привычного. Оно, привычное это, хоть и дикое, но понятное, наше. В том идеальном мире, предсказываемом итальянцем, будут свои жестокости и катаклизмы. Инквизиция изящней опричнины, яд деликатней топора. Но ежели будет придуман идеальный русский мир, то его русский придумает. Каждый народ рождает своих мыслителей, своих палачей, свои жертвы. Нерона с Грозным не перепутаешь, боярыню Морозову — с Марией Стюарт…

Бежит речка, бежит быстрая. Время бежит. По речке, по времени плывет князь Юшков, былое перебирает. Что вспомнить ему из былого? Череду уступок собственной совести? За то настало время расчета. Иное бы вспомнить: дочь, Дуню. «С дочерью все нескладно вышло. Судьбу ее не успел устроить. Жива ли Дарья? Жива ли? Горда, вспыльчива, своенравна. Да лбом стену не прошибешь, скорей сам расшибешься. Что же с дочерью? Что с Россией, оставленной самодержцем неизвестно кому? Орда алчных псов, без псаря одичавших, кинулась рвать ее, лаять на всех, кто им неугоден. Сами между собой перегрызлись. Держава сделалась псарней, псы — правителями. Каждый норовит ухватить себе кость побольше. Мне ж ничего теперь не нужно. Потому и покойно. Все изведал: любовь, богатство, славу. Все потерял, и, как дерево, вон оно, вывороченное бурей или медведем, плывет по реке! — я тоже плыву, пока не прибьет к крутой излучине. Там зацеплюсь ветвями, стану догнивать. Вёсны, воды прошумят мимо, сорвут и прибьют к другому берегу — дальнейшая участь известна: преть, допревать. Потом частицу истлевшего ствола, быть может, выбросит на сушу, и она станет светящейся по ночам гнилушкой, затем и вовсе в пыль обратится, растворится в земле, на которой будут шуметь другие деревья. Ну что ж, ну пусть. Я жил. Я стану этим деревьям почвой, пищей. Здесь против законов природы не погрешу. И значит — все идет как надо. Как то, к примеру, что человек должен родиться, дожить до старости и уйти в мир иной. Только бы не сделаться себе самому обузой. Но что это? Всплеск? Крик? Пинелли сорвался. Вечно с ним не слава богу. Загляделся, плюхнулся за борт. Ништо, ништо, купание полезно. Поостынет в русской речке, станет трезвее. Совсем помешался на диких своих прожектах».

Итальянец фыркал, плыл рядом с суденышком. Казаки кричали ему что-то озорное. Пловцу ж было не до шуток. Вот он хлебнул воды, скрылся под волною. Малафей приказал:

— Будет вам зубы-то мыть! Человек тонет.

Вынули его, посиневшего, трясущегося, но нисколько не утерявшего мальчишеской бездумной бодрости; он отметал невзгоды и каждое утро встречал улыбкой. Князь, напротив, впал в тягостную задумчивость. Втайне он завидовал итальянцу: «Дитя, дитя порченое! Видать, ушибся при рождении. Живет половиной зрения. Иначе отчего ж ему всегда весело?»

Сам Борис Петрович жил другой половиной зрения, да и та уж притупилась, поскольку утерял интерес к себе и к жизни. Влечет серая, пенистая волна — пусть влечет: куда-нибудь да вынесет. Ежели не в Тобольск, то на дно речное утянет. Не все ли равно?

А берега оживали. С известковых и гранитных обрывов рвались шумные потоки, на срезах обозначилась мать-и-мачеха. В ложбинках и ериках еще таился бурый снег, ноздреватый и крупный. На полянках водили хороводы подснежники. Вот мишка вышел вальяжно на берег, окунул в реку лапу — зя-абкооо! Выдернув ее, лениво зевнул, зажмурил глазки и засопел. Дрему его вспугнули громкие голоса, шлепки весел. Глухо уркнув, медведь взобрался на кручу и уж оттуда стал наблюдать за людьми, плывущими по реке.

— Держись подале от берега, — велел Малафей кормщику. — Вдруг в гости надумает?

«День-то какой тихий, — думалось, наверное, медведю, провожавшему взглядом суденышко. — А эти шумят. Что им тут надо? Живу, никому не мешаю. Не худо бы лосятинкой разговеться… Зиму в берлоге сосал лапу. Пойду на промысел…»

Облизнувшись, медведь отправился в лес. У него начинались свои заботы.

На палубе дощаника прыгал, согреваясь, итальянец, бормотал строки из «Божественной комедии». Но даже и эти великие стихи не грели. И солнце, уходившее на отдых, согревало слабо. Сквозь золотую сеть заката проглядывалась ночь. Заря растворялась в ней, но по взбаламученной, словно кипевшей окраине еще сверкали золотые прожилки, тоненькие, слепящие, похожие на корешки трав или только что народившихся деревьев. Хоть и тонки они, хоть и младенчески слабы, но полны обещания грядущей жизни. Выплывет утром из темных сумрачных глубей солнце, засвиристят пташки-зоревки, вольно и радостно вздохнет земля, и гулкий вздох ее передастся морям, рекам, от берега до берега прокатятся волны. Начнется иная, не вчерашняя жизнь.

Пока ж дощаник плывет, и надо думать о ночлеге. Уже близка столица сибирская. Скоро эта речка сольется с Тоболом, Тобол — с Иртышом, на стыке которых сияют маковки нерушимого тобольского кремля.

«Что-то ждет нас там! — вздыхает тяжко князь. — Что ждет?.. А, не все ли едино? Веку-то с воробьиный нос осталось…»

7
Перейти на страницу:

Похожие книги