С первых километров выяснилось, что управление этим автомобилем требует, как в реактивном самолете, объединенных усилий пилота и штурмана, так что непонятно даже, как раньше шофер обходился без седока: рычаг переключения передач норовил на ходу выскочить из своего гнезда и затрепетать в нейтральной позиции, отчего обрадованный двигатель, лишившийся нагрузки, испускал торжествующий вой, а машина, слегка прокатившись по инерции, останавливалась. После очередного повторения Савватий наказал Никодиму придерживать рычаг в нужном положении, Никодим исполнял поручение, хотя тот, как живая, но закостеневшая змея, норовил, улучив минуту, из его руки вырваться. Рычаг, который Никодим поневоле рассмотрел в подробностях, был увенчан декоративным шариком — миром, запеченным в плексигласе: в какой-то жидкости, по виду маслянистой, был укреплен тонко сработанный домик в окружении зимнего пейзажа и при каждом сотрясении автомобиля вокруг него вздымалась как бы снежная пыль. Да и весь интерьер автомобиля являл собой эклектичную смесь нарочитой брутальности (предусмотренной, очевидно, заводом-изготовителем) с дуновением сентиментализма, до которого, похоже, был охоч его водитель: пол был прикрыт истертыми, но несомненно восточными (быть может, в прошлой жизни) ковриками; под зеркалом заднего вида болтались католические четки рядом с оберегом в виде заячьей лапки; на приборной панели прикреплена была собачка, укоризненно качавшая головой и как бы приговаривавшая: «Ну ты и заехал, брат. А зачем тебя сюда понесло? Я ж тебе говорила». Впрочем, если она действительно что-то до этого и говорила, то слова ее вполне могли остаться незамеченными, поскольку шум в автомобиле стоял невероятный: гулко выл мотор, постанывала коробка передач, стучало что-то изнутри, как пассажир, не успевший выйти на своей остановке и теперь колотившийся в дверь, — и венчалось все это завыванием ветра, начинавшимся, когда машина достигала значительных (по своим, естественно, меркам) скоростей. Все это, к удовольствию Никодима, затрудняло легкую беседу, но почти не смущало шофера, который, едва седок освоился со своими обязанностями, счел нелишним развлечь его.
— А вы тоже из французов будете? — спрашивал Савватий, поставив одной фразой Никодима в двойной логический тупик: непонятно было, к какой общности тот мимоходом причислил своего пассажира и что заставило заподозрить его в принадлежности к галльскому племени. «Нет, я русский», — отвечал Никодим, впрочем задумываясь: кажется, первый раз ему пришлось отвечать на вопрос о собственной идентичности, и если по поводу матери он, вероятно, был уверен, то причудливые особенности личности Шарумкина так бросались в глаза сами по себе, что запросто оставляли место для любой национальности, хоть ассирийца, нисколько не отражаясь даже в самом экзотическом случае на общем впечатлении. «А почему тоже?» — поинтересовался он в свою очередь у шофера. «Да есть тут у нас один такой», — загадочно отвечал тот и вновь замолчал. «В принципе, может быть, и француз, — продолжали мысли Никодима катиться, как мелкие камушки по горной стене, осыпающиеся от шагов идущего по гребню человека. — Есть же во Франции город Шарру где-то рядом с Виши. Может быть, он оттуда?» Ему вдруг захотелось поехать туда и взглянуть на город в надежде (никогда не сбывающейся) на какой-то особенный резонанс, который, может быть, удастся почувствовать рядом с обиталищем предков. Из задумчивости его вывел новый, особенный звук, который издала машина — вероятно, будь она лошадью, на этом месте она должна была взвыть или закричать человеческим голосом, но звук был механический, хотя и тревожный. Савватий вновь задвигал челюстью, но ничего не сказал.
Город давно кончился, и вместе с тем парадоксальным образом улучшилась дорога: асфальт представлял собой не череду ям и рытвин, как в самом Себеже, а почти ровную узкую полосу, с двух сторон подгрызаемую неумолимой природой, как бы репетирующей будущее стремительное наступление на человеческие следы: сначала вода подмывала в разлив край дороги, отчего он обваливался полукругом; в освободившейся щели быстро разрасталась трава, задерживая опад и удобряя собою почву, после чего уже, раздвинув зеленые стебли, поднатужась, лезло из земли деревце, витальной силой своей дробя асфальтовые обломки и победительно простираясь над разрушаемой дорогой. Вероятно, при должном запустении через несколько десятков лет здесь все могло бы зарасти травой, так что лес, насильственно разделенный дорогой на две части, уврачевал бы наконец эту рану и затянул бы шрам своим зеленым живым мясом.