Контуры дна уже скрылись под глубокой дымкой, пронизанной яркими полосками там, где заходящее солнце зажгло над рекой верхние террасы. С одной стороны на фоне вечернего неба рисовались темные контуры стоявших в ряд пятнадцати или двадцати круглых хижин. На вершине каждой конической крыши торчала длинная палка, которая выглядела так театрально, что я почти ожидал услышать приветственное пение труб и увидеть, как развертываются и полощутся на ветру бесчисленные разноцветные знамена.
Когда мы прибыли, большинство жителей деревни ужинали у своих хижин. У меня осталось расплывчатое воспоминание о том, как люди вскакивали на ноги, а визжащие свиньи бросались врассыпную от очагов, оставляя на земле испражнения, от которых поднимался пар. Вокруг кишели голые дети, не обращавшие никакого внимания на сердитые окрики мужчин, спешивших пробиться к нам через толпу. В суматохе я не услышал, как Янг-Уитфорд позвал Макиса, но при виде темного улыбающегося лица сразу догадался, кто это. Он быстро проговорил несколько слов, потом обнял меня и прижал к себе — это установленное обычаем приветствие.
Мы пробыли в селении Макиса не больше десяти минут. Янг-Уитфорд сказал ему через переводчика, что, если я соглашусь там жить, мне понадобится дом. Макис закивал головой и, положив руку на мое плечо, указал на небольшой пригорок невдалеке от деревни. Я объяснил ему, что предпочел бы жить в самом селении. Тогда, подобрав щепку, он подвел меня к краю площадки напротив ряда хижин, наклонился и очертил на земле круг. Это был чертеж тростниковой хижины, которая потом стала моим домом.
Когда я возвращался в сумерках в Хумелевеку, у меня было чувство, что начало обнадеживающее — особенно по сравнению с приемом, оказанным мне десятью годами раньше в Тофморе. Там в первый вечер, когда я понял, что я в деревне нежеланный гость, мною овладели усталость, смущение, чувство неполноценности. Местные жители были вежливы, но совершенно беззастенчивы в своем любопытстве. Они набились в комнатушку, где я распаковывал свое имущество, и, усевшись вокруг на полу, наблюдали и комментировали все, что я делал. Ушли они только поздно ночью. После нескольких часов этого невольного общения я устал улыбаться, меня тошнило оттого, что мои гости непрерывно сплевывали. Я впервые соприкоснулся с грязью и нечистоплотностью, составляющими неотъемлемую часть первобытного образа жизни, и, когда я заметил, как женщина, утерев рукой нос ребенку, вытерла испачканную руку о свое голое бедро, оставив на нем густую желтую слизь, я не мог предположить, что эти люди когда-нибудь покажутся мне привлекательными. Кроме того, мне хотелось остаться одному, чтобы обдумать ультиматум, который фактически был мне предъявлен жителями Тофморы. Как только я появился, меня спросили, долго ли я намерен пробыть в Тофморе, и я ответил, что месяцев девять. Ответ мой стал, очевидно, предметом широкого обсуждения. Через некоторое время один из мужчин помоложе, знавший пиджин-инглиш[16], сообщил, что старейшины решили позволить мне остаться на «две луны», после чего, по их мнению, мне следовало перейти в другую деревню, выше по долине. Вообще говоря, они предпочли бы, чтобы я ушел на следующий день, но был сезон дождей, река разлилась, и они не могли перевезти меня на другой берег.
Прошло два месяца, я оставался на месте, и вопрос о моем уходе больше никогда не возникал. К тому времени я понял причины поведения жителей Тофморы в нашу первую встречу. Судя по их прежнему опыту, появление европейцев не сулило ничего хорошего, а ничто не говорило о том, что я не похож на своих соотечественников. Прошло время — и большинство моих новых знакомых поверили, что я отношусь к ним хорошо, хотя до последнего дня моего пребывания в Тофморе оставались и такие, которые упорно отказывались помочь мне в работе и старались поддерживать в других недоверие ко мне.
Как не похож на это прием, оказанный мне людьми гахуку! И все же время, что я провел среди гахуку, было не таким счастливым, как месяцы в Тофморе. Возможно, все дело в том, что гахуку на Новой Гвинее я узнал не первыми. Жизнь в Тофморе предстала передо мной в такой первозданной свежести и новизне, которых мне, вероятно, не дано было наблюдать снова. Кроме того, я был моложе, и, хотя моя неопытность создавала трудности, тем большее удовлетворение я испытывал, когда преодолевал их. У гахуку многое казалось мне уже само собой разумеющимся, не требующим открытия заново. Я знал, что приобрету друзей и найду смысл и порядок в незнакомой жизни. Я знал также, что время и терпение помогут мне найти в людях нечто общее с собой, что не могут истребить даже самые большие различия в мышлении и интересах.