Ничто не могло более благоприятствовать такому состоянию духа, чем условия, в которых я находился. Старый дом фельдшера уже начал разрушаться, но в нем были очарование, изобилие воздуха, близость к внешнему миру, которых не имели новые бунгало. Он стоял на отроге, над долиной, и был почти полностью изолирован от остальной части административного поселка, над которым возвышался как неприступная, обдуваемая ветрами крепость. В плетеной стене у моей постели находилось незастекленное окно. Его высота позволяла мне наслаждаться, даже не вставая, открывающимся видом. Сначала я много спал, и, когда просыпался, долина оказывалась первым мостом к моему возвращающемуся сознанию. Ранним утром, когда в опаловом свете четко вырисовывались контуры оврагов и лощин, долина казалась мне окруженным сушей морем, чьи мощные валы катились к горам и как бы приподнимали отрог и тихий дом на нем так же мягко, как океан поднимает судно. Позднее, днем, тучи гонялись за своими отражениями на ее поверхности и дымовой завесой вставала жара, усиливавшаяся до тех пор, пока в душе не оставалось ничего, кроме желания найти хоть крохотный кусочек спасительной тени. Но ни с чем не сравнимы были часы, когда я, проснувшись, видел белую ночь. Стены растворялись в сиянии, скользившем через мою постель. Находясь высоко над долиной, я чувствовал, как никогда, тишину вокруг себя, и преисполненная восторгом душа моя рвалась вдаль, за качающуюся сеть звезд.
Примерно через неделю после того, как я заболел, меня навестил первый гость из деревни. Когда он вошел, я не спал и не бодрствовал, а лежал с закрытыми глазами в полубессознательном состоянии, в котором тогда находился большую часть времени. Я понял, что кто-то вошел, по тому, как подался под чьим-то весом бамбуковый пол, и, прислушавшись к его протестующему треску, когда пришедший усаживался, решил, что это Макис.
Он пробыл около получаса. Я взглянул на Макиса только перед его уходом, но лицо и манеры вождя были так хорошо мне знакомы, что я и с закрытыми глазами ясно видел, как он в набедренной повязке сидит в нескольких футах от моей постели, скрестив ноги и положив руки свободно на колени. Он потянулся рукой за спину, к сумке с самыми нужными вещами, отчего плетеные браслеты тонкой работы на его запястье, задев ожерелье из ракушек, издали слабый металлический звон, вытащил шестидюймовую[19] полоску газетной бумаги и щепотку черного покупного табака для самодельной сигареты, которую он предпочитал бамбуковой трубке с комком сырого местного табачного листа. Я услыхал, как он чиркнул спичкой по гофрированной поверхности жестяной коробки и как спичка вспыхнула. Затем Макис глубоко затянулся, задержал дым в легких и медленно выпустил его, рассматривая меня.
Представляя себе по этим звукам одно за другим все его движения, я, должно быть, задремал. Проснулся окончательно я только тогда, когда он уже начал подниматься. Он улыбнулся, показав свои подпиленные зубы. Наши глаза встретились, и, сделав традиционный прощальный жест (похлопывание отведенной в сторону рукой), он легкой походкой, но на чуть согнутых ногах (должно быть, от привычки сгибаться под низким потолком своего дома) пересек пружинящий пол. В солнечном свете снаружи он выпрямился и, поправив сумку на плече, исчез из поля моего зрения.
После этого Макис приходил ко мне не реже раза в неделю, иногда один, но чаще в сопровождении нескольких жителей деревни. Мне почему-то не хотелось видеть их, и при иных обстоятельствах я заперся бы в другой комнате, надеясь, что они не смогут найти меня и уйдут. Но здесь закрытая дверь не помогла бы, и я пытался отвадить гостей, отворачиваясь к окну. После того как меня увезли из деревни, я больше о ней не думал. Все мои записи (результат двухлетней работы) остались в моей хижине, и я не предпринимал никаких мер для того, чтобы получить их. Временно отказавшись от прошлого, я не был готов двинуться в будущее и опасался всего, что угрожало лишить меня неустойчивого настоящего.
Прислушиваясь к голосам посетителей, я пытался оправдать свое отношение к ним тем, что они якобы приходят лишь бы получить что-то от меня, и испытывал злорадное удовольствие каждый раз, когда они просили табаку или сигарету. Правда, они постоянно обращались с такими же просьбами друг к другу, но я напоминал себе, что мое положение постороннего меняет характер их просьб, что, поскольку они не имели ничего, в чем нуждался бы я, наши отношения носят односторонний характер. Гахуку, говорил я себе, просто-напросто знают, что на мне можно нажиться. Но как только гости уходили, я ругал себя за несправедливость. Даже если они и рассматривали меня как доступный и щедрый источник материальных благ, я в их положении вел бы себя точно так же. К тому же они были щедры со мной во всем, не только давая вещи, которые имеют материальную ценность, но и — что гораздо важнее — оказывая безграничное доверие и активную помощь, без которой мне было бы трудно постигнуть их жизнь.