И все же, сколько бы птиц ни гибло, замок был полон ими. Графиня, чье сердце сжималось при мысли о таком разливе страданий и голода, пускалась на любые хитрости, лишь бы приманить пернатых в замок. Едва только сотни расставленных вокруг него ванн и тазов затягивало ледком, как таковой разбивали. Куски мяса, хлебные крошки, зерно разбрасывались, чтобы завлечь птиц внутрь замка, где было потеплее. Но и при всех этих соблазнах, манивших в стены замка тысячи забывших от голода страх птиц – сов, цапель и даже хищников, – мертвые и умирающие все равно окружали его. Стужа обратила замок в средоточие своей лютости. В Горменгаст стягивалось пернатое население не только ближайших окрестностей – опустели и дальние леса, и болота. Общего числа пораженных снежной слепотой, изголодавшихся, смертельно уставших птиц, слетавшихся к замку – что ни час, опадавших из снежной мути небес, – более чем хватало для объяснения столь обширного списка потерь, даром что Горменгаст оставался неизменно открытым для пернатых приютом.
Графиня объявила (к большому неудовольствию всех, кого это затронуло), что трапезная преобразуется в птичий госпиталь. Здесь она, Гертруда, огромная, красноволосая, одинокая, бродила меж птиц, кормя их, вливая в них силы. Ветви деревьев принесли сюда и расставили, прислонив, вдоль стен. Столы перевернули, чтобы на их торчащих кверху ножках могли сидеть птицы, которым такое пристанище приходилось по вкусу. Спустя недолгое время, трапезную огласило птичье пение, пронзительные вскрики ворон и галок, гомон сотен писклявых и густых голосов.
Птиц, которых удалось уберечь от снега, уберегли, однако снежный покров был слишком глубок и густ для каких бы то ни было спасательных экспедиций, способных удалиться от замка на расстояние большее, чем длина выставленной из самого нижнего окна руки.
Месяц, если не больше, замок простоял в осаде снегов. Множество открывавшихся вовне дверей треснуло под напором снега. А из устоявших ни единой воспользоваться было нельзя. По всему Горменгасту горел свет, поскольку все его окна были либо заколочены, либо покрыты толстой наледью.
Трудно сказать, как управился бы господин Флэй, если б подземный ход так и не удалось обнаружить или если бы Титус не рассказал о нем Флэю. Сугробы вокруг пещеры его навалило такие высокие и опасные, что рано или поздно Флэй, провалившись в какой-то из них, вряд ли сумел бы выбраться наружу. Да и шансов пережить страшную стужу и не умереть голодной смертью у него, сколько он понимал, было всего ничего.
Но подземный ход разрешил все проблемы. К наступлению холодов для Флэя стало обычным делом проходить тоннель из конца в конец со свечою в руке, вдыхая запахи почвы, – меряя милю за милей проросшей корнями, усыпанной черепами и косточками мелких зверьков земли. Ибо многие участки тоннеля стали прибежищем лис, грызунов и разнообразных мелких хищников – укрытием и от зимы, ныне ими переживаемой, и от врагов. Свеча, которую Флэй держал перед собою в вытянутой руке, высвечивала уже знакомые ему сплетения корней – свидетелей того, что над ним стоит роща, – или обнаруживала тайные города муравьев.
Не заваленный снегом, тоннель давал бесценную возможность добраться до замка, – и все же воздух здесь полнился смрадом распада и смерти, так что у Флэя во время долгих его одиноких подземных походов медлить причин не имелось.
Когда он в первый раз выбрался из тоннеля в замок, прошел коридором и попал на окраину безжизненных залов и переходов, и углубился, как Титус до него, в тишину, то испытал подобие столь мучившего мальчика благоговейного страха и поднял костлявые плечи к ушам, и выставил челюсть вперед, между тем как глаза его рыскали по сторонам, как если б ему угрожал невидимый враг.
Однако после дюжины дневных походов он достаточно узнал пустынные эти места, и от первоначальных его опасений не осталось даже следа.
Напротив, он начал на странный манер обживаться в Глухих Залах – так же, как когда-то неосознанно впитал в себя дух леса Горменгаст.
Не в его характере было очертя голову бросаться на поиски поразившего замок зла. Такие дела спешки не терпят. Сначала следовало освоиться здесь.
И потому (после того, как он отыскал ступеньки, ведшие к статуе в коридоре изваяний) Флэй в первые несколько недель ограничивал свои полуночные вылазки попытками уяснить, какие перемены произошли после его ухода из Горменгаста в обыкновениях замковых обитателей. Жизнь в лесу научила его терпению и только усилила поразительный дар, которым он всегда обладал: умение сливаться с общим фоном. В дневное время Флэй прятаться нужды не имел – довольно было замереть на месте, и он становился неотличимым от стен, теней, трухлявой деревянной резьбы. Как только он опускал голову пониже, волосы и борода его обращались во мраке в еще один клок паутины, а лохмотья – в тусклый листовник, которого много росло по серым и сырым коридорам.