В рассказе “Тюрьма” повторяется та же претензия. Горький написал специальный богословский трактат – в форме интереснейшей повести “Исповедь”, – где, перебрав, как по пальцам, всевозможные российские религии и отвергнув их одну за другой, объявил в конце концов свою – религию человечества: людишки – вот истинный Бог. Бог – как бы эманация людишек, людишкиных вожделений и мук. Главное – люди, а Бог – производное. Люди – субстанция, а Бог – атрибут.
Религия Горького – земная, безнебесная. Он весь в людском муравейнике, конечном, здешнем, временном. Он ни за что не написал бы, как Фет:
“Прямо смотрю я из времени в вечность”, – он весь в практике, в физике, он не Мария, но Марфа, и слава богу, что Марфа: довольно уже с России Марий!
“Душа готова, как Мария, К ногам Христа опять прильнуть”, – такова была у русской поэзии единственная доныне забота: как маги, мы смотрели из времени в вечность, а кругом в коросте, лишаях и чирьях копошились очумелые людишки.
радовался завороженный поэт и, как о высшем блаженстве, как о празднике духа, мечтал об этом полете в нездешнее, а то, что здесь у кого-то жена и сынишка сгорели живьем в керосине, это никак не вмещалось в круг его поэтических тем, это было даже враждебно его волхвованию. “…В беспредельное влекома, Душа незримый чует мир”, – этим только и жива была русская лирика – только беспредельным и незримым, – пустынница, чуждая дольнему миру, созерцательница горних святынь, воплотившая в высших своих достижениях стихийную волю древнерусской восточной души к отрешению ото всякой земной суеты, от пыли вседневных явлений, скучавшая ими, не верившая в их бытие:
Людскими бедами эта литература всегда занималась sub specie aeter nitatis (с точки зрения вечности. –
Горький резко отгородил себя от всех тайновидцев и заявил вызывающе, что ему до царства божия нет дела, а есть дело лишь до царства человеческого; что за чечевичную похлебку материальных, физических благ он с радостью отдаст все бездны и прорывы в нездешнее, которыми так счастливы другие; что накопление физических удобств и приятностей жизни есть венец и предел его грез. И пусть тайновидцам эти грезы не нравятся, пусть они зовут их беспросветно-мещанскими, куцыми, плоскими, недостойными души человеческой, Горькому это не страшно – было бы людишкам облегчение: “Жалко их, очень маятно живут, очень горько, в безгласии, в неисчислимых обидах”.
И не смейте служить ничему абсолютному, самоцельному и самоценному, – только человечеству, только его удобствам и пользам! Недаром в своей пьесе “Дети солнца” Горький так наказывает мудрого героя за то, что тот думал о химии, а не о человеческих нуждах:
– Милая твоя голова много думает о великом, но мало о лучшем из великого – о людях.
Для Горького это непрощаемый грех.
Нужно думать о людях, о переустройстве их жизни, а всё остальное вздор. Оттого-то Горькому так чужды книги Достоевского и Толстого, что там нет этой нетерпеливой жажды построить мир на других основаниях, дабы люди стали веселее, сытее, добрее. В Достоевском, который так ненавидел прогресс, ненавидел всякие мечты о фаланстерах, книги Горького вызвали бы яростный гнев. Горький – в непримиримой вражде со всеми душевными навыками классических русских писателей.
Замечательно, что во всех своих книгах он ни разу не задумался о смерти, о которой так любили размышлять писатели предыдущей эпохи. Смерть не пугает его, потому что он и от нее забронирован своей религией всемирного прогресса.
Наша смерть унавозит людям более счастливую жизнь – этого для Горького достаточно.
И ляжем мы в веках, как перегной, – это радует его больше всего.
– Все мы неизбежно исчезнем, чтобы дать на земле место людям сильнее, красивее, честнее! – повторяет он не раз в своих книгах. – Благодарение мудрой природе, личного бессмертия нет.
Порою кажется, что, если бы он мог, он запретил бы людям даже самые разговоры о смерти. Когда он был подростком, даже “Мертвые души” показались ему неприятными, единственно из-за своего заглавия – “мертвые”. Это слово было невыносимо ему: