Шли вдоль витрин, где искрился лак из Китая, медальоны с луной и солнцем, богиня Ника на львах, эпизоды индийских ведд, царицы на пирах и на танцах, — раскопки из древнего храма, где сливались потоки великих культур, смывали, питали друг друга, создавая в монгольском лице выражение римской матроны, одевали в туники изваяния каменных будд. Это было добыто в Баграм, где над мокрым бетоном крутился стальной радар, и взлетали машины с грузом ракет и бомб, урчали заправщики, и косо, от гор снижались два вертолета, неся в лопастях пробоины, оставляя коптящий след.
Зафар подводил их к стене, где висели винтовки и ружья, усыпанные бирюзой, с лебединым изгибом прикладов, гасивших удары в плечо. Показывал ханскую шашку, золотую в самоцветах дугу, испещренную стихами корана. Драгоценный кинжал, которым был убит английский генерал, — струящееся змеевидное лезвие, словно пламя, колеблемое ветром. И он думал: сколько оружия протекло сквозь эти хребты, от тяжелых стенобитных махин, долбивших рязанские стены, до легкого в смазке винчестера, игравшего в руках басмача.
Белые головы будд из храма под Джелалабадом. В нирване. Под древом познания. В блаженном ощущении себя. Лунные веки. Мерцающие улыбкой уста. Наконец*то он их увидел. Может смотреть бесконечно. Погружаться лицом в лицо. Вот он, дивный, истинный лик.
— Ну вот, а теперь наше золото! Погребение Тиля-Тепе! — услышал он голос Зафара, торжествующий и как бы сияющий. Очнулся, пошел на это сияние, на стеклянные саркофаги витрин, где на черном бархате желтели россыпи амулетов, застежек, колец.
— Этот клад относится к первому тысячелетию нашей эры, — вещал Зафар, и Волкову чудились в его музейной, негромкой речи мегафонные интонации Саида Исмаила. — Сюда из алтайских степей, где сегодня кулундинская наша пшеница, двигались пять великих кушанских родов, волна за волной, вторгаясь в иранский мир, в эллинизм, — великие волны мира! Один род вошел в Индию, другой в Иран, третий в Среднюю Азию, четвертый и пятый осели здесь. И потом, через век, образовалась великая империя Кушан в центре Азии, котел культур и народов, где было живо дыхание Египта и монгольских кочевий!
Волков слушал, смотрел на золотые самородки, падавшие на черный бархат. Афродита, обнимающая двух крокодилов. Сивилла, вскармливающая льва. Козел с крутыми рогами. Рукоять ножа со звериным гоном, стаей пожирающих друг друга волков. Височное с тонким плетением кольцо. Каждое изделие, если чуть отстраниться, казалось малым метеоритом, излетавшим из бархатно-черных пространств, золотой брызгой, упавшей с неба, где на страшном удалении отсюда кипит золотой котел, роняет редкие капли.
Они спустились вниз, в мастерскую, где в холодной нетопленой комнате на полу на подстилках лежал опрокинутый Будда, в переломах и трещинах. Над ним, приблизив русую, перетянутую лентой копну, склонился реставратор. Брал то скальпель — наносил невидимый бесшумный надрез. То шприц — вводил прозрачную жидкость. Касался ладонью забинтованных, залитых в гипс переломов, марлевых, наложенных на лоб и глаза повязок. Будда казался раненым, лежащим в палате. Реставратор — реаниматором, целившим его. Руки мастера, испачканные мастикой, тянулись на мгновение к раскаленной красной спирали, согреваясь, и снова оглаживали Будду, массировали ему грудь, оживляли омертвевшее сердце.
За окном зеленела железная корма транспортера. Все так же стоял афганец-солдат, ухватив ручной пулемет. А здесь человек оживлял умершего Будду, по которому прокатился мятеж, пробежали ревущие толпы, пролязгала, продымила броня. Касался его бережной рукой, дышал, воскрешая любовью, таинственным знанием о добре, добытым в иной земле среди вод, берез, снегопадов. Будда у него под руками откликался слабой улыбкой.
Волков диктовал в Москву репортаж, глядя на забытый в номере цветной поясок. Кончил диктовать, отодвинул листки.
— Ваня, — услышал он голос Надеждина, — очень хорошо. Так и будем давать. Ты расскажи, как сам себя чувствуешь? Горячо у вас там? Повторения не будет? Ну, дай бог. На летучке сейчас говорили. К тебе коллективная просьба — береги себя. Хочу твою голову садовую расцеловать при встрече, через десять денечков. Ваня, а теперь самое главное. Вот что. Ты там, конечно, западную прессу не больно читаешь? В «Монд» появились два репортажа Андре Виньяра…
И внезапное, похожее на оцепенение, ожидание, знание всего наперед: любезное, с улыбкой лицо француза, его лучистые стальные глаза с бронебойными сердечниками, и ощущение, что это уже было когда*то, — гостиничный номер, телефон, разбросанные листки с репортажем.
— Але, але, Ваня! Ты слышишь меня? Але, Кабул?
— Я слышу тебя, говори.