Ливень унесло, как отрезало. Вышло солнце. Все, что было водой, что не успело впитаться в потемневшую, покрасневшую землю, превратилось в пар. Колонна «КрАЗов» стояла, виднеясь одними кабинами в белом парном колыхании.
Бобров, задыхаясь от жара, от испарений, от горькой услышанной исповеди, соскочил на землю. Поскользнулся на раскисшей почве. Стоял в тумане, чуть различая близкие слепые громады, и земля, поглощая влагу, шевелилась и лопалась. Вздувался один за другим красный пузырь земли, и из него на воздух и свет высовывалась жирная голова червя, толстенная, скользкая. Черви лезли, словно росли. Земля на глазах прорастала червями. Он отдернул ногу, и под ней, в отпечатке ступни, лопнула красная почва, и захлебывающаяся, жадная, безглазая голова пробилась наружу. Казалось, под ногами не почва, а хлюпающая живыми соками плоть. Это устрашающее обилие жизни, ее мгновенный синтез, химия солнца, воды, минеральных веществ земли, превращаемых на глазах в примитивную живую материю, ужаснули его. Своим непомерным, требующим себе места напором эта примитивная жизнь действовала против другой, утонченной, хрупкой, болезненной, — против него самого, против синеглазого измученного шофера.
Туман утянуло в саванну. Шоссе сверкало. «КрАЗы» вновь заревели, двинулись тесной колонной. Свернули с асфальта. Осторожно прошли мимо круглых приплюснутых хижин, пронесли над их тростниковыми кровлями звенящие стальные хлысты. Бобров из высокой кабины видел округлый, окруженный забором двор, худую корову, женщину с голой грудью, кормящую ребенка, следящую глазами полет трубы.
В низине после ливня скопилась вода. Машины врезались в топь, буксовали, надрывались, вышвыривали из-под колес черно-красные липкие взрывы. Тонули по самые оси. Шофер, худой и костлявый, вцепился в баранку, двигал не-выбритым кадыком, вращал голубыми глазами. Надсаживался вместе с машиной. Желал пробиться сквозь топь. Сквозь муку и непонимание себя. Что*то хотел отыскать в себе самом, в нем, Боброве, в африканских хлябях и топях. Какую*то истину о себе и о мире.
Колонна надрывалась и билась, пока не подошли трактора. Закрутились, блестя гусеницами. Трактористы набрасывали на крюки тросы, дергали, тянули машины. Проволакивали их по болоту. Выводили на сушь. Провожали до трассы.
Ступин в замызганном «уазике» подхватил Боброва и повез его по проселку среди мокрых кустов. Снова вышли на пойму, но уже не в зелень, не в топь, а на расчерченные квадраты полей, на клетки рисовых чеков. В каналах бежала вода. Маленький, ярко-синий, двигался трактор, чернил за собой борозду. И влажно и сочно сверкнули ряды одинаковых крыш недавно возведенной деревни.
— Когда я сюда подъезжаю, — Ступин щурился на встречное солнце, — такое, знаете, чувство, такой открывается вид, будто это у нас под Москвой, под Кубинкой, где дача моя. Вот, думаю, сейчас подкачу, а мои самоваром меня встретят. Только у нас правее еще церквушка видна.
И он особым зрением видел в мозамбикской деревне на берегу «Лимпопо образ родной стороны.
Они прошли по деревне вдоль новых домов, часть которых еще заселялась. Крестьяне, жившие по округе крохотными хуторками и хижинами, мотыжившие клочки суходола, добывавшие с трудом пропитание, теперь съезжались в крупный поселок. Учились жить сообща, обрабатывать большие наделы, водить трактора, пользоваться благами культуры.
Дом, в который они заглянули, приглашенные приветливым молодым африканцем, был вместилищем двух эпох. Во дворе стояла деревянная ступа, выточенная из древней колоды, похожая на идола, белесая от въевшейся муки, окаменевшая от бесчисленных, уплотнивших ее ударов. В углу скопились мотыги, вырезанные из твердого корня, без гвоздя и железа. Лежал деревянный, с обвисшей тетивой, охотничий лук. Старик с трахомными глазами, с костяшками тонких колен и подведенными ребрами, сидел в тени, чуть прикрытый ветхими тканями. Стоянка времен неолита. Муляж в музее истории. И тут же, в другом углу, юноша в красной рубахе перебирал мотороллер, раскладывал на куске нейлона детали. Цепко, зорко оглядывал хромированные элементы.
В комнате на полу лежала циновка, стояли глиняные и деревянные миски с остатками скудной трапезы. Голые ребятишки подняли от пола встревоженные белоглазые лица. И тут же — стол со стопками книг, антенна транзистора. Подросток, видимо школьник, опрятно одетый, приветствовал их любезным поклоном.
С потолка свисала электрическая лампочка, окруженная рукодельным, из камыша, абажуром. Висел портрет Саморы Машела в рамке с наклеенными камушками и ракушками. Похожими на амулеты.
Два уклада, два образа жизни сошлись под единым кровом. В этом доме без выстрелов, без пролития крови, осуществлялся перелом бытия. Так когда*то в России бородатый мужик ставил на божницу портрет Ильича, тушил лучину в светлице и ввинчивал первую лампочку, заносил обутую в лапоть стопу над стальной педалью «фордзона»
Тот давнишний пример революции, рожденной в русской истории, через столько лет повторился здесь, в Мозамбике.