— Мы все здесь живем с нетерпением, когда партия примет решение переходить к вооруженной борьбе… Я изучаю автомат и гранату… Когда будет дан приказ, я вернусь в Чили и стану сражаться… Я отомщу им за Клавдио… Теперь мы видим: путь Альенде был ошибочен… Реакция разгромила парламент… Мы вернемся на путь Че Гевары. Мировое коммунистическое движение должно понять — центр революции перемещается в Латинскую Америку… Если не время сейчас возвращаться в Чили, я готова ехать в Сальвадор, в Никарагуа, в Гватемалу… В любое место, где народ сражается за свободу!
Из кувшина в два стеклянных стакана она налила самодельное домашнее вино. Чокнувшись с ней, Бобров выпил горько-сладкий напиток за Чили, за оружие, за свободу, и ее длинные, слезно-черные глаза замерцали благодарно и жарко.
Плотный, с квадратными плечами кубинец Рафаэль, ветеринар, собиравшийся в Бейру, говорил ему, старательно подбирая английские слова:
— Эта болезнь называется — африканская чума свиней. Не свиная чума, как вы говорите, а африканская чума свиней. У нас на Кубе от нее погибли тысячи свиней. Их заразили. Это была диверсия, отравление ЦРУ. У меня есть опыт борьбы с эпидемией. Сейчас здесь, в Софале, началась точно такая же эпидемия. Я уверен, это тоже диверсия. Их заразили буры. Мне говорили: в госхозах умирает много свиней. Мне надо скорей лететь. Мы встретимся с вами в Бейре. Запомните — африканская чума свиней!
В этом кружении и многоголосии Бобров все время наблюдал за Марией: хорошо ли ей. Она чувствовала его взгляд, отвлекалась на мгновение то от беседы с хозяйкой, то от ухаживаний профессора. Кивала ему, и он видел: ей хорошо.
Зарокотало, забренчало. Чилийка Марта поставила на стул ногу в темной туфельке, положила на колено гитару, била в нее, созывая, скликая. И все подходили, окружали ее, и она, откидывая голову, открывая голую шею, запела «Венсеремос». Взяла чуть выше, напрягаясь, готовая сорваться, умолкнуть. Но другой чилиец, смуглый, седой, встал с ней рядом, запел, словно обнимая ее слабый, трепещущий голос, и они вдвоем продолжали: «Мы победим!» Кубинец откликнулся на испанское родное звучание, шагнул к ним, словно встал под их знамя. Песня рокотала, расширялась, принимая в себя все новые голоса. Профессор одной рукой притянул к себе жену, другой — сжимал черную гибкую кисть африканца и пел, истово блестя глазами: «Мы победим!» Африканец вторил ему, не зная слов, выдыхая мотив широкими жаркими губами. Белокурый немец гудел, рокотал и лишь в припеве выкликал по-испански: «Мы победим!»
Бобров пел со всеми бессловесно, лишь иногда угадывая, вторгаясь, путая русский с испанским. И песня была заклинанием и порукой им всем, слетевшимся на африканский берег через океаны, смерти и войны во имя одной заботы, одной роднящей судьбы, отнимавшей их силы и жизни, дарившей несравненное чувство родства, вселенского братства и истины, вершинной, возможной лишь в песенном хоре, или в бою, или в последнем перед смертью прозрении: о бессмертии, чистой жертвенности, готовности пасть за других.
Он пел, и ему казалось, что все они несутся с этой песней в огромной, продуваемой мировыми ветрами трубе, прижатой к чьим*то громадным губам. Их голосами поет чей*то огромный, мировой, не имеющий очертаний голос. И его отдельная, слабеющая, готовая кануть жизнь не исчезнет, вольется в общий, неумолкаемый хор мира.
Расходились, прощались с хозяевами. Обменивались поцелуями, пожатиями рук. Катили с Марией по ночному Мапуту, ослепляемые редкими вспышками фар.
Мария, опустив стекло, черпала воздух длинной темной рукой.
— Было хорошо. Прекрасные люди. Карл, вы обещали подарить книгу. Где рассказывается о ваших фильмах. У Микаэля есть, а у меня нет.
— Мы можем заехать ко мне. Если не поздно.
— На минутку можем заехать.
«Полана» казалась белым шатром, натянутым среди подсвеченных пальм. На темных газонах белели завитками и гнутыми спинками стулья и столики. Бассейн чуть колыхал отражение фонаря. Пропуская вперед Марию, он ненароком тронул черные глянцевитые кусты, и с них упала светящаяся, словно рапидом снятая капля.
Вошли, не зажигая огня, в прохладу номера. За стеклянной стеной, успокоенный, невидимый, дышал океан. Туманил мерцавшее небо, качал далекий, мигавший бакен.
Он включил кассетник, негромкую, терпкую музыку, созвучную этим туманным мерцаниям. Мария сама положила ему на плечи руки. Он обнял ее, осторожно и бережно, за гибкую спину. Вовлекал ее в медленное кружение мимо стеклянной стены; видя, что глаза у нее закрыты и на веках — пылинки света. Щека ее была бархатной и прохладной. Она медленно поворачивала к нему лицо, и он целовал ее, превращаясь в ее дыхание, в ее биения, видя ее донным, разгоравшимся под веками светом, пропадая в нем, теряя свои очертания.
— Нет, — сказала она. — Нельзя. Он видит и знает Нельзя.
Он очнулся, отпустил ее, отошел. Ее слова были о человеке, исхудалом, томящемся за железной Дверью, следившем за ними, танцующими. И другие глаза, жены, смотрели, как он идет мимо белых столиков, роняет каплю с куста.