Из-за двери слышались приглушенные шаги часового: тупо… тупо…
— Что вам сказать. — отозвался Пахарев. — Я простой человек. Признаюсь, редко думал над этими вопросами. А философы отвечали и отвечают по-разному. Но если уж коснулось того, скажу, как сам думал… Живет человек, чтобы оставить на земле что-нибудь после себя, чтобы хоть немного обогатить ее для потомков…
Негромко говорил Пахарев. В коротких и ясных мыслях обрисовывал он тысячелетние пути человечества, заглядывал в будущее. Говорил не только для Кирилиной, и для себя говорил. Нескоро? А кто это знает — когда? Для нас не будет? Зато будет для других. Это так уж заведено.
Слушала Антонина Петровна и вставала в ее воображении какая-то удивительная жизнь без войн и страха, богатая радостью и счастьем.
Ткало время нескончаемую паутину минут, часов и дней.
Душевная просветленность сменялась подавленностью, полынной тоской. Часто распахивались тяжелые двери камеры; в ее холодную затхлость волной врывался запах дешевых сигарет. То одного, то другую уводили на допрос.
Сплетались в нескончаемую вереницу дни и ночи. Разнообразило ее неистощимое богатство человеческой мысли, но и она порой истощалась.
Возвратившись как-то с допроса, чем-то особенно расстроенный, Пахарев долго молчал. Тер ладонью широкую, бледновато-желтую лысину. Затем неожиданно сказал:
— Сейчас бы я выпил. Водки… побольше стакан. И потом гречневой кашки… Крутой да с топленым крестьянским маслицем… Пахучее, до смерти уважаю…
Антонина Петровна недоуменно взглянула на него вначале, затем вздохнула:
— А я оладышки горячие… только со сметаной… Вкусно.
— Гурманы мы с тобой, Петровна, — с усмешкой заключил Пахарев. — Масла… сметаны… А жизнь не терпит одного сладкого. И человек — тоже. Я бы сейчас обязательно выпил. Горького чего-нибудь… водки, спирту, все равно — чего…
И показалось Антонине Петровне, что на глазах у него вдруг скупо заблестели слезы. Не поднимаясь с колен, она придвинулась к нему, взяла его руку и, глядя прямо и близко в глаза, тихо сказала:
— Горечь души не залить ничем, Геннадий Васильевич… Живет, живет человек, а подходит смертная минута, страшно ему становится. Перед концом своим страшно, все-то ему кажется, мало он, бедняга, пожил, да плохо пожил. Ничего сделать не успел… — Она внезапно замолчала, словно запутанная и длинная мысль ее, оборвавшись, провалилась неожиданно в пустоту. — Нет смерти, — прошептала она, преображаясь, и как бы освещаясь изнутри. — Нет смерти… Есть страх перед нею, — шептала женщина, не отрывая от Пахарева взгляда, и он чувствовал, как ее непонятная уверенность властно подчиняет его. — Нет смерти, Геннадий Васильевич. В делах своих и в мыслях своих человек вечен… Смерть выдумали, чтобы унизить человека, чтобы приучить его к покорности…
Она замолчала, и они долго глядели друг на друга. Затем Пахарев тихо сказал:
— И все же, я выпил бы… Крепко… Чтобы сразу — кувырк! — и с копыт долой. Читал я как-то, что раньше выполняли последнее желание осужденных на смерть. По-моему, это настоящее человеческое благородство. Ведь смерть — иногда может быть, самым великим в жизни человека, и это надо уважать. А теперь люди опаскудили даже смерть. С человеком расправляются чаще всего втемную… С человеком! Величайшим созданием, жизнь которого свята… Скажи, Петровна… Вот разрешили бы тебе… ну сказали бы, что завтра ты умрешь… Чего бы ты пожелала?
Прислонившись к стене, Антонина Петровна замерла.
Стены бетонной коробки прямыми серыми плоскостями жадно замыкали в себе клочок пространства и в нем — две человеческие жизни. Стены почти ощутимо давили, и женщина вдруг с необычной остротой почувствовала глубину вопроса Пахарева. И для нее наступил момент, когда вся жизнь — и прошлая, и настоящая, и будущая — вдруг сосредоточилась в одном мгновении, в одной яркой, могучей вспышке мысли, после которой и смерть уже не пугает, потому что становятся понятными и вечность, и бытие, и сама смерть.
В своей жизни Антонина Петровна много страдала и мало видела. Кроме своего города и Москвы, в которую съездила однажды за покупками, нигде больше не была. Но сейчас словно исчезло все, что было вокруг, растаяли тяжелые прямоугольники стен, и увидела она не один какой-нибудь клочок земли, не один ручеек или домик — она увидела вокруг мир. Весь мир. Видела она его по-своему. Волновались, жадно дышали темно-синие океаны, тянулись к небу бесчисленные города в зелени равнин и лесов… Отцветали сады… Почему их так много? Плеск воды, ветер, солнце… Города горели и рушились, люди убивали друг друга. Мысленный взор женщины раздвигал стены зданий, и она видела, как сеют хлеб, обнимаются, целуются, рождаются и умирают люди.
«Боже мой… — подумала Антонина Петровна с испугом. — Боже мой… Я с ума схожу». И еще она подумала о том, что душа даже одного человека — самая потрясающая книга, которая богаче, сложнее и непостижимее всего написанного людьми за тысячелетия.
Снова отчетливо прозвучал вопрос Пахарева:
— Чего же ты пожелаешь, женщина?