Генриетта фон Ширах, дочь фотографа Гофмана, приводит в книге своих воспоминаний замечание, сделанное ее мужем Бальдуром. Оно стоит того, чтобы обратить на него внимание. Главарь гитлерюгенда, в юности совершенно завороженный фюрером и избавившийся от этого наваждения только в гораздо более зрелом возрасте, сравнивал Гитлера с Дорианом Греем. В знаменитом романе Оскара Уайльда портрет меняется с годами, стареет, несет на себе следы пороков и разгульной жизни, тогда как модель остается образцом молодости и красоты. Точно так же люди из окружения Гитлера видели в нем только те черты, которые привлекли их раньше, и не замечали – не желали замечать, – что персонаж меняется до неузнаваемости. Для многих из них он продолжал оставаться молодым пламенным революционером эпохи военных поражений и версальского «диктата»; для партийных ветеранов он оставался лидером, способным примирить самых непримиримых и указать правильный путь; для огромного числа людей он был провидцем, ожидаемым со времен правления Вильгельма, готовым повести Германию к новой славе. Если бы им, например, сказали, что он повинен в преступлениях, они ответили бы, что этого не может быть, что Гитлера обвинили несправедливо, а даже если и справедливо, значит, он совершил эти преступления во имя блага нации. Подобное восприятие, отбрасывающее любую информацию, которая может поколебать образ вождя и миссионера, для самого человека не проходит бесследно, вызывая в душе внутренние противоречия, в современной социальной психологии именуемые «когнитивным диссонансом». Мы еще вернемся к этой теме, когда будем говорить о взаимоотношениях Гитлера и немцев.
Но вернемся к переговорам с лордом Саймоном и Энтони Иденом в марте 1935 года. Бесконечный монолог канцлера был не только следствием его словесного недержания, неукротимого желания говорить и говорить, – он преследовал и тактические цели. Не зря же еще в 1920-е годы он заметил, что, готовя ту или иную речь, следует заранее предвидеть возражения оппонентов и выбить у них из-под ног почву. На сей раз он пустился в долгие рассуждения на свою излюбленную тему – опасности большевизма. Одновременно это позволило ему с ходу отмести критические замечания по поводу вооружения Германии. Действительно, эти возражения если и прозвучали, то выглядели не слишком убедительно.
Саймон задал вопрос касательно Восточного пакта между Германией, Польшей, СССР, Чехословакией, Финляндией, Эстонией, Латвией и Литвой, и тут Гитлер в первый раз позволил себе рассердиться, особенно при упоминании Литвы. Он не желает иметь ничего общего со страной, в которой третируют мемельских немцев, заявил он. Однако быстро усмирил свой гнев и привел подлинную причину своего отказа участвовать в подобном пакте: никакого согласия между большевизмом и национал-социализмом нет и быть не может. Большевики убили сотни членов его партии; во время поднятых ими мятежей гибли солдаты и гражданское население. В качестве дополнительного аргумента Гитлер упомянул и свое недоверие к коллективным договорам, которые, на его взгляд, не только не могли служить препоной к войне, но, напротив, подталкивали к войне; это был намек на отрицательную роль альянсов, заключенных перед 1914 годом, и на роль Лиги Наций.
Собеседники затронули еще один вопрос – о балканском пакте, который должен был сыграть роль щита против внешнего вмешательства; это была французская идея, направленная на то, чтобы помешать аншлюсу Австрии и ослабить влияние рейха в Юго-Восточной Европе. Гитлер заявил, что не имеет принципиальных возражений против осуществления подобного плана, однако вначале следует более четко определить понятие «невмешательства». Переводчику Паулю Шмидту вдруг показалось, что он в Женеве: он часто замечал, что, если один из делегатов говорит, что он «в принципе» за то или иное предложение, это означает, что «на практике» он против него. Так что Гитлер вполне успешно использовал один из «трюков» международной дипломатии.