На кухне все предметы были белыми или чёрными, даже блестящие поверхности сияли каким-то приглушённым монохромным светом, ничего не раздражало, но вселяло восторг и желание подчиняться. Никаких пятен, гари, рыбного или мясного запаха, пахло белизной и порядком. Только японцы знают, как пахнет порядок, это ни американский лимон, ни европейская свежая выпечка и кофе, ни русская побелка и скошенная трава. Японский порядок пахнет тишиной и церемониалом. Для Димона это был убийственный запах. Димону захотелось старого бабкиного дивана в прихожей и кучи стоптанной обуви, затёртых обоев и продавленной панцирной кровати. Слеза набежала на глаз, в носу зачесалось. Димон взял свой стеклянный стакан и вернулся в подсобку, повернул замок в двери, снял длинный чёрный фартук. Теперь можно было спокойно развалиться на рисовых мешках и подумать. До начала рабочего дня оставался ещё час.
Так не делай, если не уверен.
Димон вспомнил своё детство. Никто не верил, но Димон знал себя с момента рождения, помнил, как выглядело родильное отделение, какими были часы на руке акушерки, мелкий цветочек на материнской рубашке. Помнил, а может, ему казалось. «А ты меня изнутри не помнишь? А то, расскажи!» – смеялась мать. Детство было невероятным: бедным, голодным, злым. Димон старался его никогда не вспоминать, становилось жалко себя, на глаза наворачивалась сиротская слеза. Поэтому Димон своих детей не знал, хотя, вероятно, они были. Он их жалел, но предпочитал думать, что у него нет детей.
Димон родился в конце семидесятых где-то в Сибири, в середке земли русской, в советской интеллигентной семье. Его мать преподавала химию в школе, а отец читал историю цивилизаций в местном пединституте. Димон только пошёл в школу, как страну стало трясти. Димону было непонятно, почему мать с отцом постоянно ругаются, на ужин ели одни макароны и размоченные сухари, когда умерла бабка, её хоронили на деньги от продажи дедовых медалей, а макароны закончились, поэтому мать к ужину готовила чай из спитой заварки и к ней маленькие сухарики. Растрескавшиеся ботинки Димона мать клеила какой-то разваренной в кипятке кашей. Из единственных сандалий Димон вырос, и, чтобы ребёнок имел возможность носить сменную обувь в школу, их удлинили, отрезав носы. Димон до сих пор ощущал стыд за эту свою бедность, он помнил, как приходилось поджимать пальцы на ногах, чтобы те не касались пола, и терпеливо ждал, когда ему купят новые сандалики. Но так этого и не дождался, в Штаты улетели в тех же сандалиях.
Мать была энтузиастом, она любила свою химию каким-то одержимым чувством. Ещё больше мать любила своих учеников, всех, даже самых непутёвых. Она собирала их в своём кабинете после уроков и заставляла думать о жизни. К думам прилагалась буханка белого хлеба из школьной столовой и сахарный чай оттуда же. Они смеялись, перекидывались хлебным мякишем, рассказывали страшилки из своей жизни. Это была такая психотерапия. Никому от этих посиделок лучше не становилась, мать не могла исправить жизни этих ребят, ничем не могла им помочь. Она была одной из них, нищей, проблемной, без денег и смысла жизни. Хотя нет, смысл был – выжить. За эти свои посиделки со шпаной и любви к химии матери дали грант Сороса. Она, ничего никому не говоря, сложила чемодан, прихватила Димона и подалась на год в Штаты. Димон жил в маленькой комнатке латиноамериканского квартала на Манхеттене, мать была вечно на курсах, потом преподавала, Димон вначале сидел рядом с ней, но вскоре ему это наскучило, и он стал оставаться в комнатке. Он научился спускаться из окна второго этажа по старому гамаку, нашёл друзей. Конечно же, все они были неблагополучными афроамериканцами или мексиканцами, но с ними было весело. Можно было целыми днями болтаться по каменным джунглям, курить маленькие сигаретки и выуживать шоколадки из автоматов. Мать забыла про Димона, он в совершенстве научился воровать, изъяснялся на странном английском и попробовал все наркотики, какие тогда можно было найти в боро. Неожиданно для Димона всё закончилось, пришли из миграционного отдела и сказали, что через неделю надо быть готовыми к отъезду в Россию. Грант закончился. Мать паковала в чемодан новую одежду, книги и подарки, блоки жвачки и сигарет. Димон зашивал в подвороты джинсов марихуану и экстези.
Сибирь встретила неласково, мокрым снегом и ветром, был ноябрь. Оборванная страна по сравнению с Манхеттеном показалась Димону шуткой, будто он приехал сюда не насовсем, а только на время. «Мам, когда мы отсюда уедем?» – спросил Димон наивно. «Сынок, вырастешь и уедешь, а я уж тут как-нибудь», – вздохнула мать и затянулась, как сигаретой, холодным воздухом. Мать по-прежнему работала в школе, денег не было, отец ушёл. Отец Димона был ещё более странным, чем мать, он верил в какой-то высший разум и своё предназначение. Он основал секту и уехал на Алтай. Звал Димона с собой, но мать не пустила, ребёнку надо учиться, а не белым царицам поклоняться. Больше отца никто никогда не видел.