Они вышли в самом конце ночи, в час любовников и убийц, и двинулись на запад. Было ясно, что идти самым прямым путем невозможно, ибо впереди лежали Зальцбах и Изар, пересечь которые невозможно. Оставался кружной путь через горы. Шли медленно, только в самые ранние утренние часы, остальное время заваливаясь в лесу и оставляя в дозоре Фракасса. Стази просила милостыню на красивом немецком, читала наизусть то Гёте, то Гельдерлина, то просто пела народные песенки, запомнившиеся еще с детства:
И сентиментальные южные немцы из горных районов, которых разрушения войны коснулись меньше всех, подавали вполне охотно. Фракасс, несмотря на культю, ловил мышей и лягушек, и скоро стало видно, что он действительно породистая, очень красивая собака. Василий, оказавшийся ловким рязанцем, делал бездымные костры и даже плел из ивняка некое подобие лаптей, в которых можно было пройти целый день. И где-то в альпийской низине он, разумеется, попробовал овладеть Стази. В общем, ей было уже все равно, но спутник ее вдруг оторвался от нее сам и досадливо плюнул. Стази равнодушно отвернулась, готовая провалиться в черный, как всегда, сон.
– Чего ж молчала-то, дура?
– Что молчала, о чем ты?
– Да что ты брюхатая. Я брюхатых не пользую, грех все-таки.
– Что ты несешь?
– Что есть, то и несу, – огрызнулся Василий. – Не чуешь, что ль, сиськи и пузо как каменные.
– Дурак ты, этого быть не может, – устало ответила Стази и сразу же заснула.
Проснулась она, когда тихо запела какая-то первая сумасшедшая птица. Она выползла из-под корней на четвереньках, как зверь, и так и застыла. Кругом просыпался прекрасный божий мир. Снежно розовели вершины гор, и солнце медленно стекало с них в долину, проходя темную полосу лесов и расцветая внизу брызгами изумрудов на лугах. Тонко курились травы, и от них пьяно и чисто пахло щедрой землей. Стази почти инстинктивно провела рукой по телу, и оно отозвалось ей все той же щедростью жизни, что была разлита вокруг. И тогда она упала на эту землю и каталась по ней, воя от радости и ужаса.
На вой ее прибежал сначала Фракасс, а потом и Василий.
– С ума, что ль, съехала?
– Ты… ты правду сказал, Васенька.
– То-то же. Немчик, что ли? – Он спросил добродушно, даже с пониманием.
– Нет, Васенька, русский. Русский-русский, какой только быть может. Костромской. – И тут Стази впервые заплакала слезами очищения и страха.
С этого момента она стала странным существом, с одной стороны, просчитывающим все и вся далеко вперед, не дающим поблажки ни себе, ни спутникам, этакой железной волей, сжатой пружиной, а с другой – она ощущала себя простой русской бабой, умиляющейся над своим будущим младенчиком. И она уже не размышлял о том, плохо это или хорошо, и как это вообще могло случиться, а просто знала одно: она должна родить этого ребенка, чтобы память о Федоре осталась. Родить и успеть вырастить настолько, насколько сможет он запомнить слова правды о своем отце. В то, что Федор жив, она перестала верить с того момента, как поверила в свою беременность. Двух чудес в мире не бывает.
14 июля 1945 года
С каждым днем силы их все-таки слабели, потому что заходить в деревни стало опасно. Где-то наверху, вероятно, было принято решение ловить не только эсэсовцев, но и русских. А у Василия было настолько русское лицо, что не засомневался бы первый же встречный. Стази с удивлением думала о странности ситуации: кто бы ни властвовал, а гонимыми и преследуемыми все равно остаются ее соотечественники. И, пожалуй, ей куда сильнее было жаль Василия, чем себя. Попавший на фронт из псковских партизан в сорок третьем, он оказался открытым и жизнерадостным парнем и каждый вечер рассказывал Стази про ту жизнь, которой она не знала и которая теперь, здесь, вдруг стала казаться ей родной и привлекательной. Видно щадя ее положение, Василий говорил теперь не о зверствах, творимых в лесах со всеми и всеми без разбору, а о радостях жизни, что побеждали даже военное положение. И вообще главной мыслью его рассказов была та, что и наши, и немцы испытывали большое неудобство от того, что они враги. Он вспоминал какие-то мелочи, но именно они окрашивали ту жизнь под немцами, которую ему довелось видеть, в тона человечности. Однажды он рассказал, как чехи, стоявшие в деревне, решили поменять на еду чешскую бижутерию.