В то туманное июньское утро Трухин встал рано, предпочитая работу на восходе солнца. Это была привычка еще гимназическая, экзаменационная, когда он поднимался до света, выходил на крошечный балкон, на котором пристало стоять не рослому юноше, а скорее хрупкой Джульетте, и вглядывался в пустынную Еленинскую. Где-то ближе к Волге уже кипела жизнь, гремели бочки водовозов, и на Молочном Валу плескались голоса босяков. Но здесь в центре стояла влажная серебряная тишина, такая густая и плотная, что, постепенно поднимаясь кверху, была почти видима. Она обещала солнечный день, упоенный пересвист птиц и веру, что все на свете легко, что все вокруг счастливы так же, как он, Федор Трухин, обладатель сильного красивого тела, синих глаз, бездонного источника доброты и радости. Он уже предвкушал холодное молоко с куском ржаного, заботливо оставленного няней на буфете, а потом по мере выучивания билетов коротенький хвостик красной тесьмы, что выглядывала из-под Машиной шали, уложенной у него на столе. Это сестра, переживавшая за него всегда и гордившаяся им больше всех братьев, по обычаю своей григоровской гимназии, навязывала на тесемку через равные промежутки кусочек пастилы, грушу бэра, конфетку грильядин и прочие девичьи лакомства, чтобы, выучив пару билетов, он потянул за кончик и насладился заслуженной наградой. И Федор уже заранее предвкушал удовлетворение от того, что знания и мысли так ровно и складно укладываются в голове, что дух свободно владеет телом и что вечером можно будет все-таки тайком махнуть в театр… И все это называлось счастьем.
Счастье давно исчезло, а привычка работать ранним утром осталась. Вот и сейчас он периодически отрывал голову от бумаг и смотрел в окно, где на опушке начинали играть застрявшие в паутине капли росы. Парило, обещая нежный теплый день с множеством ни с чем не сравнимых июньских запахов. И, когда дверь неслышно открылась, и появилась изящная фигура фон дер Роппа, Трухин еще несколько секунд позволил себе не признавать, что случилось нечто непредвиденное и опасное.
– Чему обязан столь ранним посещением, Георгий Васильевич?
Ропп беззвучно, но тяжело опустился на стул и произнес, почти не разжимая губ:
– Вчера гестапо арестовало в Берлине Байдалакова и Геккера. Идут аресты по всей стране. – Трухин молчал, только глаза его стали почти черными. – Ох, Федор Иванович, сколько раз мы с Вильфридом говорили вам, что начальство против, что ни к чему хорошему это не приведет, что, в конце концов, наличием энтээсников в лагере мы ставим под угрозу само его существование!
– Вы правы, Георгий Васильевич, но правда заключается и в том, что именно НТС оказывает самое большое влияние на идейное направление в борьбе против Сталина. И, в конце концов, НТС держит вполне средний курс между либерализмом и дирижизмом[166]. Здесь даже Марксом не пахнет, а налицо лишь поиск новых форм организации общественного и экономического порядка, что будут приемлемы для новой свободной России. – Трухин говорил избитые фразы только затем, чтобы уничтожить видение Виктора в подвалах гестапо. – Мы ведем работу с советскими людьми с пониманием реальной обстановки, в отличие от прочих, мы уже давно действуем в оккупированных областях, куда вам не проникнуть. И не забывайте, что организация совершенно свободна от всякой иерархии, держась только на самоотверженности и жертвенности.
– И бесконтрольности, – буркнул Ропп. – Вот и доигрались. Впрочем, это меня не касается. Но, симпатизируя лично вам, генерал, как русскому и как европейцу одновременно, что большая редкость, я счел своим долгом вас предупредить. Я не уверен, что сегодня гестапо не возьмет и вас.
Трухин молча пожал ему руку.
Ропп так же неслышно исчез. За окном заливался припозднившийся одуревший соловей. Жечь было нечего, револьвер для православного исключался, Стази вместе со всеми студентами таскала на себе книги из дома Гегеля на виллу какого-то профессора, где они считались в большей безопасности, чем в столице. Оставалось только молиться и верить, что он еще зачем-то нужен на этом свете…
А через неделю произошло нечто, хотя и менее опасное, но зато более неприятное.