— Визитка, которую мы предъявляем свету и полусвету, неплоха и скоро будет еще лучше. Я сколачиваю свою группу — пока потихоньку, только для полупрофессионального исполнительства: голоса-то все, включая мой собственный, не природные, а сделанные, да и музыканты мы не сановитые, а скорее самовитые. Но это не беда, так и полагается: и что смеются над нами — тоже правильно. Смеющийся открыт и беззащитен перед тем, что ты хочешь до него донести и в него вложить. А влагаем мы — не искусство, которое мы культивируем, не искусность — ею мы не обладаем; но то, что суть мы сами. Это и есть наше послание. Мы хотим, чтобы настал театр, как в дни Великих Дионисий, чтобы каждый из наших сопричастников умирал и рождался внутри нашего действа, как в те древние времена.
— Как вы делаете это — ритмом? Стихами? Мелодией? — спросила Зенобия.
— Да, но не только. Сегодня я всё скомкал — увидел вас и побоялся выпустить, упустить силу. Обыкновенно я, когда народ досыта напляшется, сочиняю, импровизирую прозаические новеллы и бросаю их в зал этакими не совсем завершенными — они доходят, допекаются в каждом на свой особый лад. Вот то, что я хотел сказать всем, а судьба велела подарить вам одной.
Он допил чашку, опрокинул ее на блюдце в знак того, что с него довольно и даже на гуще он гадать не собирается, и начал историю, которая была им же названа -
Как-то однажды в мае разразился сильнейший дождь, и все прохожие, что прохаживались на свежем воздухе насчет себе подобных, стали срочно искать себе крышу. Лишь один человек под дырявым зонтиком брел себе неторопливо, не изменяя шага и не вбирая голову в плечи, как черепаха, и вода щедро и беспрепятственно струилась по его длинным волосам, стекая с их концов на лицо и плечи.
— Что же ты? — кричали ему со всех сторон. — Беги с нами.
— Стоит ли так спешить, уважаемые? — говорил он, посмеиваясь. — Разве кругом не такой же дождь, как здесь и теперь?
Его не понимали и, смеясь, показывали на него пальцем.
Дождь тем временем оборотился ливнем. Деревья суетились листвой, как болтливые кумушки, побитая трава приникла к земле, а тяжелые струи хлестали по земле, как цепом, и обмолачивали людей, точно снопы на току. Хорошо еще, что большая часть людей уже попряталась — местные разбежались по домам и семьям, чужаки сгрудились под карнизами и навесами, боязливо поглядывая на взбухшее серое небо. А наш путник всё брел и брел куда-то без видимой цели, меся дряхлыми подошвами своих башмаков обочину раскисшей дороги и обходя стороной самые безнадежные лужи, и капли весело барабанили по остову его зонта.
— Смотри, размокнешь, точно бублик в кипятке! — кричали ему вслед.
— А мне по фигу: размокну, так мягче стану, — отзывался он. — Все в мире дождь; все, как он, приходит невесть откуда и снова уходит непонятно куда.
Так он шел и даже напевал себе под нос какую-то незатейливую мелодийку.
В другой раз, поздним летом, его вместе с другими захватил ураган. Пыль клубами неслась по середине улицы, горделивые тополя и старые, коренастые березы ломались пополам, как простые щепки, с крыши срывало железный лист, со стен — фанерные щиты, и они скакали по мостовой, будто гигантские лягушки. Даже кресты с иных церквей сронило наземь со страшным грохотом и переполохом. Всех живущих уже давно разогнало по более-менее тихим углам; однако те, кто ж таки высовывал из задернутых гардин свой робкий нос, божились, что своими очами видели всё того же неизбывного странника. Он будто бы пролетал по улице верхом на желтом смерчике, похожем на песчаную змею, и драный зонтик был ему вместо руля и ветрил.
— Хоть за столб уцепись, — пытались они крикнуть ему сквозь стекло и плотную ткань. — Ветер такой, что и убить тебя ему недолго!
— А мне по фигу, — отмахивался он на лету. — Во всем мире нынче ветер; но страшен он лишь тем, чья голова в облаках, а корни в земле. Я же — мелкая пушинка, крылатое семечко: в какую землю уронят, в той и прорасту.
Вынесло его из города в поле, а в поле ветру уже не стало обо что ударить человека и ударив — загубить; только и мог он, что нести путника по своей воле-прихоти. Но велика ли цена такой воле, если тот, кто испытывает ее на себе, упрямо не желает ответить на вызов?
В третий раз, когда на дворе стояла уже настоящая зима, разразилась нешуточная вьюга. День сравнялся с ночью, вечер — с утром. С кровель рвались кверху белые рукава, взлетали заполошно кверху, сугробы кипели, как морская пена, над ними роились и кишели огромные снежные мухи, а посреди всего хаоса синяя метель разворачивала рулоны и трубы своих шелков, свитки своих письмен, опуская их с низко стоящих небес, и фонари бросали в нее пучки стрел, золотые копья своих лучей. В свете фонарей видели те, кто смотрел из темных окон, некое подобие сахарной головы или небольшой горки рядом со стеной; гора эта еле подвигалась против ветра. Когда метель перестала и выглянуло ясное солнце, гора подтаяла и обвалилась книзу — то снова был путник, весь мокрый от костей зонта до калош.