— Была причина после такого афронта на стенку лезть, — соглашаясь с ним, кивнул Мариана, — тем более на стеклянную, которая кажется куда более проницаемой, чем булыжник. Хотя, может статься, руководители ваши хотели выучить вас именно умению распознавать истину среди лживых и недостоверных образов, практически неотличимых от нее, а запутывали всех лишь ради того, чтобы повергнуть в отчаяние. Ведь лишь в отчаянии, подобном тому, что испытал Иов Страдалец, или, если тебе понятнее, Эйюб, человек способен позвать так громко, чтобы его услышали. И получить ответ.
— Я не испытывал отчаяния — лишь недоумение, — ответил Арслан.
— Недоумение — тоже неплохо для начала; по крайней мере, это лучше самодовольства, — подвел итог Мариана. — Видишь ли, когда ты смотришь на мир через линзу своего мировоззрения (скажите, снова у нас возник стеклянный образ), она действует как фильтр: пропускает через себя только те моменты, которые соответствуют ей самой, тому, на что она запрограммирована. Тут нет места удивлению, а, стало быть, духовному продвижению вперед и совершенствованию ума. А вот когда некто разбивает линзу и тем вынуждает человека поменять свой любимый, устоявшийся, затхлый образ мыслей, к тому человеку приходит недоумение и даже изумление.
— То изумление, с которого начинается любовь, чтобы закончиться духовной нищетой, — продолжил Арслан.
— …выраженной в отсутствии любых шаблонов — и поведенческих, и мыслительных, — подхихикнул Мариана. — Тот блажен, кто вне дихотомии добра и зла, как их понимают люди.
— Тогда, может быть, хорошо, что такая любовь мне неведома, — ответил Арслан серьезно. — Моральные устои мне нужны, потому что я всегда хотел быть в мире справедливым.
— Я же мечтал стать не справедливым, а великодушным, — заметил монах, — и, знаешь, вроде бы стало вытанцовываться! Уж какие у меня были клиенты — сплошь душевные мертвяки: папарацци, пьяницы, сидящие на игле или раскатывающие на колесах, воришки и киллеры, вампиры и вампирессы… Всем одинаково даю путевку в жизнь.
— И мне ты дал жизнь, — сказал Арслан. — Я не забуду.
— Полно: ведь жизнь — такая малость! Мне даже стыдновато как-то. Ближняя жизнь — мое ремесло, а тебе нынче требуется настоящее искусство, — смеясь, ответил Мариана. — Сделать из абстрактного человека конкретного мужчину может только женщина. Недаром тебе столько их пригрезилось… Вообще-то я не уверен, что тебе стоит определяться в смысле пола, — ведь вот мне достаточно оставаться человеком.
И он стал напевать себе под нос:
— Ты человек, я человек; мы два крыла — одна душа; мы две души — но суть одна; два сердца мы — одна лю…
— Знаешь ли ты, что такое по-гречески акмэ? — перебил его Арслан. — Возраст зрелости. Мужем я не то что перестал быть, я им еще и не делался. Играя в свои игры, не научился я переживать взаправду. Не зная истинного вкуса смерти, не познал я и вкуса любви, ее сестры.
— Хм, обыкновенно жизнь соединяют и выводят из жизни, — слегка удивился монах. — Однако ты по большому счету прав: потому что жизнь бессмысленна в равной мере и без смерти, и без любви. Представь себе роман без конца, который не содержит любовной интриги — кто стал бы его читать! А все же почему ты так зациклился на этой своей акмэ?
— Я хочу быть мужествен не ради игры, но ради истины. А как я обрету мужество, если я не муж?
— Значит, ты полагаешь, что искомое состояние твоего духа нуждается в одном выразительном внешнем знаке. Ты, кто не любит ни символов, ни тех, кто ими пользуется! Ладно, дело каждого — самому судить, что ему важно, а что нет. Ты уже состоялся как человек, но желаешь быть чем-то в придачу к просто человеку — ну что же: иные странники начинали с куда меньшего.
— Ты поможешь мне? Ведь другим ты помогал.
— Труднейшая теперь передо мной стоит задача, — монах почесал за ухом, как пес, и встретил понимающий, лукавый взгляд Белой Собаки. — Видишь ли, каждая твоя инициатива должна исходить от тебя самого, от твоей внутренности. Я это хорошо продумал, пока ты рассуждал о своей авейшье. Самородность ведь важнее высоконравственности. Дурны идеи и побуждения или хороши, но лишь тебе дано извлечь из них урок и двинуться поверх них: на чужих ошибках не учатся, а чужое добро нельзя надолго присвоить.
— Ты предлагаешь мне грешить? Но у вас ведь говорят, что грех закабаляет и лишает свободы действий.
— Пожалуй что и так; однако не совсем. Ибо человек по тайной сути своей так могуществен и так храбр, что прорывается через любые препоны.
— Так ты ради этого — чтобы не внушать и не закабалять — собираешься отказать мне в том простейшем, что друг дает другу и любящий любимому? В простом совете?